Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Забавное, в общем-то, зрелище казалось почему-то Анжелике до такой степени нелепым и диким, что в первое мгновение она не могла произнести ни слова, только глаза ее расширялись и сужались зрачки.
Огромное, лохматое чудовище рычало, ревело и рвало гитару, ее милейшая сестрица кривлялась в немыслимом наряде, Илья с лакейской лощеностью и глупейшей улыбкой скользил по комнате, угощая всех вином из единственного стакана, который непрерывно пополнял из бутылки в другой руке. Карел, с мрачным, тяжелым лицом инквизитора, собирал в охапку и сваливал зачем-то посреди комнаты книги, затем зажег спичку и сделал вид, что поджигает. Подхватив его мысль, Илья приблизился к Анжелике и, отвратительно гримасничая, стал жестом приглашать ее «на костер».
Опьяненный, охваченный неистовой жаждой веселья, он смотрел на нее и не видел, как бледнеет лицо, сжимаются губы и темнеют в ярости глаза. Бешенство наполняло ее, а их веселили и заражали собственные выходки…
В то мгновение, когда Илья грубо, как показалось ей, схватил ее за руку и потащил в центр дьявольского вертепа, она с искаженным, обезображенным лицом выдернула руку и коротким, но сильным взмахом огрела его по лицу, крикнув яростно и властно: «Przee, bydloü»[2] и еще — по-русски: «Убирайтесь прочь! Все!!»
«Уе-е-е…» — пел Золтан, но, подняв голову, смолк. Секунду, вторую, третью стоял Илья, оцепенело закрыв лицо руками, потом оторвал левую, подхватил пальто и, волоча его по полу, вышел. За ним почти сразу же потянулись трое. Анжелика заперла на ключ дверь, села к столу, взяла машинально недочищенный мандарин, очистила, отслоила дольку, укусила… тут что-то надломилось в ней: ее встряхнуло, и первые слезы покатились на бумагу…
Илья брел скрипучими аллеями бесцельно, бездумно. На душе была тоскливая безмятежность, лишь временами волны обиды затапливали мозг и смывали слабые побеги мысли.
На другой день пришла Барбара и принесла забытые им вещи. Она говорила, как напугала их «эта сумасшедшая», что она, Барбара, во всем виновата, хотя ничего страшного… Илья смотрел в окно. Она подошла и заглянула сбоку ему в лицо: оно было ужасно. Ей хотелось сказать, что сестра, видимо, плакала, оставшись одна, что экзамен сдавать не пошла, и напрасно — принимал милейший Иван Федорович, а их изверг заболел, все получили прекрасные оценки — даже такие отъявленные тунеядцы как она… Ей хотелось утешить его, погладить светлый завиток на шее… но как подступиться? Эта окаменелость, болезненная гримаса… В конце концов, можно понять ее выходку и не судить слишком строго — она буквально помешана на экзаменах, да и они слегка пересолили — нельзя так играть с огнем…
Барбара коснулась робкими пальцами его затылка, он вздрогнул судорожно, как засыпающий, и, повернувшись, сказал:
— Ты иди, Барбара… Извини меня и уходи… Спасибо… за это, но, пожалуйста, уходи.
Она растерянно глядела на него, нисколько не обидевшись, скорее досадуя на себя за причиненную ему боль и лихорадочно соображая, что еще не поздно предпринять. Но он не дал ей ничего придумать — взял за плечи, развернул к двери и стал мягко подталкивать, приговаривая:
— Ты чудесная, милая, Барбара… но иди и прости меня…
— Только не будь таким решительным… легче смотри… — бормотала она, нехотя повинуясь.
Не было, пожалуй, случая, чтобы он не проводил гостя хотя бы до лифта, а выставить… да еще девушку!.. Он торопился к себе, туда, где в небольшом куске пространства все было пропитано мыслями и мукой, где ждали новые свидетели его позора и ужаса. Записка? Какой-нибудь знак, вещица?..
Он с суеверным трепетом открыл сумку. Ничего: перчатки, шарф… — безжалостная пустота! Ничего! Ничего! Конец!.. Вышвырнут, отрезан…
Пустота в груди стала быстро заполняться теплой, соленой жалостью к себе. «Почему, по-че-му, п-о-ч-е-м-у?» — противно стучало в висках. Ответ не приходил. Тогда вопрос изменился: «почему такое презрение, почти ненависть?» Непонятно. Невинные дурачества… Он заставил себя вспомнить подробности и, выхватывая одну за другой — то бледное лицо, то потемневшие от ярости глаза, то гримасу отвращения, рвал и растаптывал собственную душу. Идиот! Комедиант! Дикарь!.. Но не было ничего страшнее слова «быдло!»: оно жгло, от него темнело в глазах… Боль делалась невыносимой, и тогда из каких-то темных тайников поползла злость — холодная и беспощадная. Эти разные потоки, сталкиваясь, производили странную смесь из щемящей жалости и крепнущей злости. И если первая, тесня грудь, прорывалась наружу рыданьями и всхлипываниями, вторая — сжимала челюсти, не давая вырваться ни единому звуку.
Илья метался, падал на диван, лежал, вскакивал, подброшенный чудовищной силой… и наконец устал, расслабился. Постепенно к нему начала возвращаться способность анализировать, и почти сразу же стало чуточку легче. Конечно, он вел себя как фигляр, как идиот, но не заслужил такого оскорбления. Это спесь, про которую говорил Карел… В сущности, он только помог ей прорваться… Нет, это просто трагическое недоразумение… А отец? Ах, да — отец! Надутый сноб, слепой догматик, это его влияние. Впрочем, такого не случилось бы, испытывай она к нему хотя бы… Боже, а он, идиот, возомнил было… потерял всякую ориентацию!.. Она сносила его приставания, его мужицкие ухватки, пока наконец не выдержала. Боже, какое ослепление, какая мука!..
Глава XXIV
Илья заболел. Кусок леденящей пустоты давил на сердце, теснил дыхание, туманил голову. Он сидел за двумя замками и прислушивался к боли в груди. Время от времени Я делало попытки «вытряхнуть дурь» едкими замечаниями, призывами взглянуть на себя со стороны. «Дурь» отступала на мгновенье, чтобы тут же с новой силой навалиться опять — парализуя и обессиливая. Становилось совсем тошно — ему хотелось реветь, дергать волосы, биться головой… и, может быть, помогло бы, но он лежал ничком и вслушивался в то, как пустота разъедает душу.
На третий день он вышел из комнаты, позавтракал, побродил университетскими закоулками и вдруг почувствовал, что не может идти в свою душегубку… До экзаменов оставалось два дня… Он быстро собрался и уехал во Владимир-Суздаль.
Ему давно хотелось посмотреть на древне-русские заповедники, никогда не было времени удовлетворить свое любопытство. Но теперь не любопытство влекло его вперед — он бежал из опостылевшей Москвы, смутно надеясь почерпнуть в развалинах и храмах их вековой мудрости и спокойствия.
Первое чувство шевельнулось в нем, когда поезд вырвался из урбанизированного Подмосковья в незамкнутое снежное пространство. Оно на глазах раздвигалось, расширялось и поглощало все следы человеческой деятельности. Дома становились мельче и невзрачней, зато величественней выступали сосны в боярских соболях и все великолепней делались зимние пейзажи в раме окна. Когда встречались испуганно сбившиеся в кучу домики, Илья с жадностью набрасывался на них, выхватывая колодцы, поленницы дров, задубелое на морозе тряпье, дряхлые пристройки и заборчики… и отступала, притуплялась его боль, чтобы уступить место другой… Дурак он был, дурак — какая тут, к черту, «тесная связь с мировой экономикой»! Плевали эти хибары на все поколения компьютеров сразу, на курс доллара и цены на нефть, на лазеры, на композиционные материалы и зеленую революцию, на кабельное телевидение и видеомагнитофоны, на супертанкеры и поверхность Луны… Дождливо будет или сухо, тепло или холодно, а в конечном счете — урожай или неурожай, вот подлинная проблема… Неужели Игорь прав — та же дикость, патриархальная лень, крепостное право?.. Но ведь — дороги, электричество, телевизоры?.. Ну и что! А корова, колодец, дрова, печка остались. Ведь можно строить дома с большими окнами, с отоплением и ванной, продукты покупать в магазине? Нет, не хотят, не шевелятся…
Илья отвернулся от окна и оглядел вагон. Современный — с откидными, как в самолете, креслами, а лица все те же — бездумные, некрасивые, сонные, и неизменные сетки, сумки, мешки, узелки… Сосед — веснушчатый парень лет девятнадцати, два часа уже снедаемый любопытством, — шевельнулся и спросил, указывая на детектив Агаты Кристи на коленях Ильи:
- Родословная большевизма - Варшавский Владимир Сергеевич - Антисоветская литература