Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В полдень хозяин этой скудной земли появлялся со стороны лугов. Он подъезжал к нам, поскрипывая седлом, останавливал коня и, приставив ладонь к глазам, как это делал его прадед, смотрел, хорошо ли все вскопано. Взглянув на межу, он говорил: «Это мошенник Тошо Качов опять передвинул камни» и, оборотясь к цыгану, добавлял: «Эй, Манго, дай-ка кувшин!» Отлив из кувшина прямо на гриву копя — конь ржал, чувствуя приятный холодок, — отчим приподнимался на стременах и пил крупными глотками из горлышка (мама при этом морщилась: как он может пить эту цыганскую воду?). Наконец, вытерев ладонью обветренные губы, он с видом господина, который может быть великодушным даже к цыгану (не побрезговал и выпил из его кувшина!), ударял голыми пятками в бока усталой лошади и исчезал в лугах — высокая густая трава долго покачивалась за крупом его лошади.
В душе моего отчима все еще жило сознание всадника в постолах, чья выцветшая фотография висела в рамке на стене. Он унаследовал его черты: крупный череп, водянистые глаза, большие оттопыренные уши. В мире произошло множество перемен, но на его жизни они не отразились. Обеднев, он продолжал с размахом вести хозяйство, торговал лошадьми, у которых была плавная поступь и грациозно изогнутая шея, водил их к кузнецу, и тот раскаленным железом выжигал клеймо — большую букву «Л», первую букву его имени, дабы все знали, что лошадь эта принадлежит ему, и если кто задумает ее украсть, то пусть сначала крепко поразмыслит.
Этот след от раскаленного железа, после того как рана заживала, еще долго шелушился. Рыжая шерсть тщетно старалась его прикрыть — из-под нее просвечивала раскорякой предостерегающая буква «Л».
* * *Да, отчим гордился своим конем. Была у него и трехлетняя дочь. Она родилась в благовещение, и потому назвали ее Благовесткой. Девочка очень походила на отца — его черты, огрубевшие с годами, отразились в детском личике с нежной миловидностью. Только руки у Благовестки были, как у покойной матери — кисти узенькие, прозрачные, усеянные мелкими веснушками.
Девочка росла ленивой и избалованной. Отец ей во всем потакал — он считал, что таким образом защищает ее от возможной тирании мачехи, а новую жену приучает к покорности. Благовестка до полудня валялась в постели, потом выходила во двор, босая и нечесаная, и, потягиваясь, жмурилась на солнышке; намочив ладошку под умывальником, проводила ею по еще сонному личику и, освеженная прикосновением воды, садилась завтракать. Мама ставила перед ней вареные яйца. «Сырые…» — морщилась Благовестка и отталкивала руку мачехи. Мама снова опускала яйца в кастрюльку, и они, лопнув, выпускали белок, который тотчас затвердевая в кипящей воде и становился похожим на кукурузные зерна. «Не хочу яиц! — бросала капризным топом девочка. — Завари чай!» Лицо мамы вспыхивало от гнева (она была самолюбива и не терпела, чтобы ею помыкали), но тем не менее она шла в соседнюю комнату, засовывала, руку в мешочек с шуршащим прошлогодним липовым цветом и, скованная ледяным, испытующим взглядом отчима, которого она в эту минуту ненавидела, ставила на плиту чайник.
Потом она выносила из дому мокрый детский тюфяк и клала его на ограду сохнуть — Благовестка мочилась во сне.
К вечеру тюфяк высыхал, мама вносила его в дом, чувствуя плечом тепло угасшего солнечного дня, и принималась готовить ужин. Она ошпаривала в медном котле зарезанного петуха (его дымящиеся грубые лапы угрожающе торчали кверху), ощипывала его (петушиные перья пахли насестом и трещали, когда их выдирали из крыльев и гузки) и палила под огнем. Желтая кожа корчилась, серела, и с нее капали крупные капли, от которых раскаленные угли шипели и гасли.
Когда ужин был готов, мы садились за стол.
В тот раз мама разделывала петуха на большом эмалированном блюде — жилистое темное мясо заставляло ее то и дело брать нож — и распределяла куски. Отчиму она положила обе ноги (кожа на них полопалась и стала пористой от варки) и белое мясо, жесткое и волокнистое. Сверху она водрузила петушиную голову с зубчатым, как пила, обмякшим гребешком и наполовину отпиленным черным, словно чугунным, клювом. Себе оставила когтистые лапы, шею, топорщившуюся комлями сгоревших перышек, и ребра. Для Благовестки отломила крылья, но, решив, что этого мало, взяла немного белого мяса из миски отчима и, капая на стол желтым жиром, переложила в миску падчерицы. Мне досталась спина, сверху покрытая пупырчатой кожей, а снизу, у ребер, облепленная двумя кусочками легких, похожими на губку, которой в школе стирают мел с доски.
Никто из нас не притронулся к еде, пока не начал хозяин. Вот он взял петушиную голову, и мягкий мясистый гребень зашевелился у него в пальцах, мы тоже склонились над мисками, но его строгий взгляд заставил нас положить вилки.
— Разве так готовят! — нахмурив брови, сказал отчим. — Совсем безвкусно, мясо все выварилось в кипятке. Тебе что, в голову не приходит положить побольше горького перца, заправить чебрецом и петрушкой?..
— Я чебрец положила, — ответила мама, — а перец побоялась… из-за ребенка.
Положила! Знаю я, как ты положила. А о ребенке нечего тревожиться, она с детства к перцу привыкла. Чего отведал при родной матери, то потом всю жизнь вкусно. Что же я теперь, по-твоему, должен к бурде привыкать?
И он неожиданно схватил свою миску и швырнул ее в угол. Мясо разлетелось в разные стороны. Кошка была тут как тут, но грохот летящих следом железных щипцов заставил ее броситься к окну и зацарапать когтями о подоконник.
Мама, растерянная и оскорбленная, вышла из-за стола. Я тоже встал.
А отчим остался сидеть как ни в чем не бывало. Он взял крыло из миски дочери, посыпал его молотым красным перцем и начал обгладывать. Второе крыло он протянул Благовестке и сказал: «Съешь, доченька, кусочек…» Потом он вытер жирные пальцы коркой хлеба и отправился спать.
На другой день, в полдень, мама как обычно вынесла мокрый тюфяк, повесила его на каменную ограду и принялась латать — тюфяк прогнил, и она пришивала к нему лоскуты от старого передника.
* * *Как-то вечером к нам явился гость.
— Я ваш зять, переплетчик, — представился он моему отчиму и подвинул стул к очагу. — В Софии надают бомбы, воют сирены. Кто знает, цел ли мой дом! А я вот в провинции пью красное, вино и прогуливаю свой ревматизм… Мне не над чем ломать голову. Другие это делают и за меня и за вас. Хлеба нет, зато мужества хоть отбавляй. Громкие слова говорим, а дела хромают — видать, башмаки жмут…
Да, ему они и вправду жали, потому что гость наклонился, расслабил шнурки, и из его старых ботинок, пропахших потом и ваксой, показались слоновьи ноги, одинаковой толщины от колен до голени. К тому же у переплетчика был насморк, он все время хлюпал красным опухшим носом и тер его носовым платком.
Пламя очага плясало под дном сковородки, в которой мама жарила тонко нарезанные ломтики козьей бастурмы, сухие кусочки мяса шипели и выгибались, и к песне очага примешивалась птичья песенка — пронзительный свист прыгал над нашими головами и то плавно затихал, то рвался на самой высокой поте.
В углу пела новая канарейка. Я слушал ее и улыбался, вспоминая тот вечер, когда отчим привез ее из города. Он повесил клетку над очагом, но канарейка была как немая. Мы налили ей воды, насыпали проса — а она все сидела, печально глядя на нас. Тогда я заявил, что берусь вернуть ей хорошее настроение. Я был уверен, что отчим купил ее у какого-нибудь парикмахера (кто другой в городе продаст канарейку?), и поэтому, наклонившись над умывальником, хорошенько намылил лицо; слыша шипенье оседающей пены, я притащил стул и в таком виде уселся под самой клеткой. Канарейка скосила один глаз, потом другой, покрутила головкой, чтобы лучше меня рассмотреть, и принялась вдруг так прыгать и петь, что все рассмеялись.
— Из парикмахерской! — воскликнул я. — Как увидит намыленную рожу, так начинает!
— У Мустафы-брадобрея купил, — подтвердил отчим и уселся, чтобы послушать развеселившуюся птаху.
Он и сейчас сидел за столом, лицом к клетке, наливал вино в стаканы и следил глазами за прыгающим желтым бликом.
— Может, то и баловство, но люблю послушать птичью песню, радует она меня… — сказал он.
— Что другое остается человеку? — ответил переплетчик, отодвигаясь от жарко горящего очага. Стул заскрипел под его дородным телом. — Как я в детстве мечтал об электрическом фонарике, обыкновенном плоском жестяном фонарике с батарейкой! Отец все обещал купить мне его на ярмарке и все откладывал: у нас была большая семья и ему было не до фонариков. Теперь, на старости лет, я часто покупаю те игрушки, которые когда-то казались мне драгоценными сокровищами. Куплю фонарик, возьму его в руки и вижу, что это простая холодная жесть… И все же я радуюсь, выбирая его у лоточника, отвинчивая увеличительное стекло, вставляя лампочку — пусть минуту, две… но радуюсь. Тоже скажешь: ребячество!
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Болгарская поэтесса - Джон Апдайк - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Современная американская повесть - Джеймс Болдуин - Современная проза
- Бахрома жизни. Афоризмы, мысли, извлечения для раздумий и для развлечения - Юрий Поляков - Современная проза
- Враги народа: от чиновников до олигархов - Дмитрий Соколов-Митрич - Современная проза
- Ближневосточная новелла - Салих ат-Тайиб - Современная проза
- Лето Мари-Лу - Стефан Каста - Современная проза
- Создатель ангелов - Стефан Брейс - Современная проза
- Атаман - Сергей Мильшин - Современная проза