Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Господь для начала его женил, чтобы окружить совершенным уже комфортом и направить в одно легальное русло его бешеные вожделения. Засим, невзирая на сотрясавшие его имение приступы рьяного хозяйствования, он сделал так, что Ясная Поляна приносила стабильный доход, а вокруг были расположены соответствующие охотничьи угодья, ибо охота разгоняет кровь. Обозрев плоды трудов своих, Господь нашел, что это хорошо, и стал ждать – как выжидает биолог, создавший в чашке Петри условия для размножения дрозофилы.
Долго ждать ему не пришлось. Через год после женитьбы исключительно удачливый офицер и помещик Лев Толстой принялся писать роман века и за четыре года его доломал-таки.
Несомненное Божье вмешательство видится мне прежде всего в том, что человек, перепробовавший массу тем и всегда писавший только о современности, вдруг ударился в историческую прозу, и замысел внезапно увел его от декабризма аж в Аустерлиц. Инерция замысла была такова, что после «Войны и мира» Толстого еще тащило куда-то дальше, к истокам, в петровское время, но историческая проза ему не давалась совершенно – он фальшивил, как народник, передававший крестьянскую речь; и тем удивительнее, что все историческое в «Войне и мире» – Наполеон, масоны, Сперанский – у него получилось так убедительно. В эпопее достигнута та высота взгляда, которой только и может достичь образованный и физически развитый человек в расцвете сил, имеющий необозримый досуг для своих занятий, преданную жену и крепкое хозяйство.
Дальнейшее Господа не интересовало. Он думал получить русский роман, а получил русскую революцию. Он совершенно не подумал о том, что будет дальше с помещиком, который послужил только орудием. Кого заботит судьба лопаты, когда огород вскопан?
Впрочем, и русская революция вызвала к жизни ряд первоклассных текстов. Так что всё в дело.
Помещик не забыл сильных ощущений, испытанных при акте творения. Он написал еще один роман и несколько исключительных по силе рассказов, после чего понял, что все главное осуществил. Чувство подступающей пустоты было невыносимо. А между тем он был по-прежнему здоров (Господь дал ему сил с избытком – лишь бы сочинял), желания его обуревали, в 49 лет он влюбился в кухарку Домну, страх смерти накатывал на него с ужасающей силой, поскольку именно такая обостренная чувствительность требовалась для большой литературы… Короче, все главное было сделано, и Господь сосредоточился на французской поэзии, которая у него за это время поотстала. Это для Толстого было мукой, он страшно ревновал ко всем, кому писалось, и ругал любых новаторов. Только что, сам новатор, он чувствовал себя инструментом в доброжелательной руке. Теперь его оставили в покое, как исписанный стержень. Биологический носитель, Лев Николаевич Толстой, никого не интересовал.
Проблема в том, что жить с набором писательских и проповеднических качеств, если не пишется,- тяжело. Мировая слава росла, но пустота росла вместе с нею, и заполнить ее было нечем. Ему стало казаться, что литература никому не нужна, что это все баловство, потому что вот же она, жизнь, и что с ней сделаешь? Он ездил на кумыс, ссорился с детьми, орал на жену; лихорадочно ища новые сюжеты, типы, идеи, кидался то в историю, то в социологию, то опять в хозяйствование,- но мир был объяснен, большинство современников типизировано, а силу и время некуда девать. Писатель, достигший своего предела, опасен. Чаще всего он уходит в агрессивную экологию, как Распутин, или в национальную революцию, как Лимонов. Но Толстой был дворянин и образованный человек, так что оба эти варианта ему не подходили.
Тургенев, Достоевский, Гончаров – умерли. А он все жил и жил – Господь был заинтересован еще и в «Хаджи-Мурате». В той голой прозе, до которой он дострадается за двадцать лет.
Когда человеку нечего делать, он начинает мучиться совестью. Обладая необходимым инструментарием для постижения других, Толстой каждодневно анализировал себя по одному и тому же распорядку, которому, кстати, заставляли следовать и советского школьника: «С 10 до 14 – самокопание. С 14 до 18 – самобичевание. С 18 до 22 – самоедство». Желудок, которому нечего переваривать, переваривает сам себя.
И вот к пятидесяти годам совесть замучила Толстого до такой степени, что все ему стали казаться лучше, чем он сам. Самоуничижение потому чревато манией величия, что человек, очутившийся на дне собственной иерархии ценностей, подсознательно обижается на такой расклад и начинает затаскивать на дно всех остальных, чтобы не было так одиноко. Поэтому никто из серьезных проповедников не ограничивается личным покаянием, а начинает склонять к нему окружающих. Острое же художническое зрение и способность всякую беду переживать как свою вскоре довела Толстого до того, что вид голодного или бездомного человека доводил его до истерики.
У него были вполне нормальные отношения с Богом, пока он писал свои титанические романы: ты творец, я творец, мы понимаем друг друга. Ему даже казалось – на той гигантской высоте,- что мир и вправду устроен разумно или по крайней мере гармонично. Примерно так отвечает Господь Иову: что ты там жалуешься, погляди, какие у меня горы, пустыни и магнитные бури! При виде этого звездного блеска и вихревого вращения человек поневоле игнорирует свои мелкие страдания вроде гибели всей семьи и выдыхает в совершенном восторге: так, Господи! На высоте и Толстому представлялось, что яснополянские крестьяне находятся на том месте и в том положении, которое им от природы определено. Но сойдя со своего Олимпа и став просто человеком, он принялся мучительно переживать крестьянскую нищету и ощутил себя непосредственным виновником ее.
Чтобы сравнить двух Толстых – до и после,- вспомним одну историю. В 1872 году, пока Толстой был в Самаре, яснополянский бычок забодал пастуха. Против Толстого как конечного виновника было возбуждено уголовное дело, и не в меру ретивый тульский следователь взял с него подписку о невыезде. «С седой бородой, с шестью детьми, с сознанием полезной и трудовой жизни» (из письма двоюродной тетке; значит, было у него это сознание еще в 44 года!), к тому же сам присяжный заседатель, он оказывается под угрозой ареста, а пока приговаривается к штрафу! Это его до того взбеленило, что он тут же восхотел со всей семьей, шестью детьми, седой бородой и сознанием трудовой жизни уехать в Англию, потому что там законы защищают людей, а у нас наоборот. Это он понял, уже будучи присяжным, и именно после того, как на его исключительно спокойную жизнь посягнули. Вообразите себе беспрецедентную удачливость этого человека, если штраф в 225 рублей заставляет его думать об эмиграции! Он переполошил всю родню, жена уже укладывала чемоданы, но природная доброта и здравый смысл в нем взяли верх: в сравнении с грудницей, начавшейся у жены, ему такою чепухой показался штраф и вся история, что граф дал отбой и семья его с седою бородой и сознанием жизни осталась в Тульской губернии. Самое же интересное, что во всей этой истории он меньше всего думает о пастухе – и уж во всяком случае совершенно не сознает себя виновником его гибели. Десять лет спустя он с ума бы сошел. Его знаменитый постулат «Нет в мире виноватых» оборачивается на деле тезисом «Нет в мире невиновных» – как социалистическая коллективная ответственность оборачивается всеобщим начихательством.
Толстовский комплекс вины, который и погубил Россию, проистекал от двух причин: с одной стороны – благополучия и праздности, с другой – таланта и совести. Именно эти два источника были нужны, чтобы написать лучшие русские книги, и именно они угрохали страну после их написания. Толстой хотел опроститься и раздать имущество не потому, что от этого в России убыло бы нищих, но исключительно ради того, чтобы хоть на секунду ослабить терзавшие его муки. Он действительно ощущал себя в горящем доме и считал, что опрощаться так же естественно, как из этого дома бежать. Его не понимали даже собственные дети, и он злился и страдал, что им не дано такой совестливости (хотя будь она им дана, его семейная жизнь, пока напоминавшая чистилище, стала бы полновесным адом). Только очень сытый человек может испытывать такие страдания, какие достались Толстому: всю жизнь ни в чем не имея нужды, с самого своего дебюта сопровождаемый восторгами публики, носимый на руках даже завистливыми коллегами, он закономерно к концу жизни стал думать, что благополучие его преступно, а заслуги ничтожны. Перейди он жить в избу, первая же зима заставила бы его забыть о нравственных муках и целиком отдаться переживанию физических, а повседневные заботы отняли бы время, необходимое для самоанализа. Таким образом он бы не возвысился, а оскотинился, но совесть его успокоилась бы навеки.
Вообще, главная трагедия русской революции заключалась в том, что люди богатые, благополучные и вследствие этого совестливые заразили своими идеями людей нищих, темных и вследствие этого бессовестных. Там, где Толстой провидел народную нравственность, было на самом деле в лучшем случае роевое начало, чувство «мира», некое подобие всечеловеческой связи, но грубой, животной. Толстой рассуждал так: если я боюсь смерти, а мужик не боится, значит, мужик живет правильнее, чем я. А поскольку страх смерти и борьба с ней были доминантами всей жизни Толстого, о людях он судил исключительно по тому, как они к ней относятся. Ему и в голову не могло прийти то несложное соображение, что мужику попросту нечем и некогда бояться смерти так, как боится ее праздный, одаренный и утонченный граф Толстой.
- Изобретение прав человека: история - Линн Хант - Зарубежная образовательная литература / Публицистика / Юриспруденция
- Свобода от равенства и братства. Моральный кодекс строителя капитализма - Александр Никонов - Публицистика
- Цена будущего: Тем, кто хочет (вы)жить… - Алексей Чернышов - Публицистика
- Родина (август 2008) - журнал Русская жизнь - Публицистика
- Сирия, Ливия. Далее везде! Что будет завтра с нами - Эль Мюрид - Публицистика
- Разруха в головах. Информационная война против России - Дмитрий Беляев - Публицистика
- Власть Путина. Зачем Европе Россия? - Хуберт Зайпель - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / Политика / Публицистика
- Понаехавшие (апрель 2008) - журнал Русская жизнь - Публицистика
- Русская тройка (сборник) - Владимир Соловьев - Публицистика
- Нам нужна… революция - Александр Глазунов - Публицистика