Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот вечер перед Новым годом, сидя возле ветхой синагоги, служившей, как я уже сказал, и кухней, и столовой для жалкой группки человеческих ископаемых, которые бежали из находившихся при смерти гетто Восточной Европы и чья единственная связь с кибуцем состояла в семейном родстве с некоторыми из его членов, Серени обсуждал с самим собой проблему, которая впоследствии со всей силой встанет перед сионистским государством, а именно: сможет ли государство евреев оставаться еврейским государством, не утрачивая своего плюрализма, в котором заключается его смысл? Он спрашивал себя, не придется ли платить за национальное возрождение разрушением традиционного коллективного сознания, которое потом понадобится, чтобы Земля Израиля не стала просто убежищем, вместо того чтобы стать социалистической землей обетованной. Я думаю, что тогда я впервые услышал, как кто-то сформулировал мысль о том, что сионизм является для иудаизма тем же, чем для римской цивилизации стали варвары, — инструментом физического возрождения через процесс моральной деградации; речь шла о насильственном переходе в нормальное состояние, чтобы потом вновь собрать силы для защиты своей уникальности, которую Серени собрался разрушить. Серени надеялся, что эту роль может взять на себя сионистский социализм. Он представлял себе это движение корнями старого дерева, давшего новые побеги надежды, социального и морального прогресса, причем не только для евреев. Еврейский социализм, в отличие от советского марксизма и итальянского фашистского национализма, в которых Серени тем не менее видел сходство с сионизмом, сумеет, возможно, развить энергии и сионизма, и социализма. Сионизм, по мнению Энцо Серени, должен стать тем, чем не удалось стать мадзиниевской версии итальянского Рисорджименто, — национальной верой, основанной на идее человеческого долга, а не прав, на новом подходе к старым проблемам, трансформацией слабости древней расы в новую цивилизованную силу.
Та лаборатория, в которой смогут выкристаллизоваться новая мораль и душа коллективного движения, — кибуц, и только он! Но будет нелегко заставить еврейских беженцев из Европы, прибывших в Палестину не столько из идеализма, сколько из необходимости убежать от антисемитизма, понять, что кибуц — это новый светский монастырь, с помощью которого старо-новый Израиль сможет бороться с угрожающей опасностью разрушения и решить задачу возрождения нации. Это займет время, а времени так мало…
В тот вечер у меня создалось впечатление, что я слушаю аббата еще не созданного монастыря, отца-основателя нового монашеского ордена, который стремится превратить Гиват-Бренер в еврейское Монтекассино[57] или аббатство Клюни[58]. Мне не представилось возможности проверить справедливость этого предположения. Как бы ни были мы оба поглощены: он — водоворотом политической деятельности, я — своими романтическими мечтами, наши встречи после этого разговора были и редкими, и малоприятными. От этих коротких встреч у меня сложилось впечатление, что Серени выработал в себе несправедливое, предвзятое мнение обо мне. Я чувствовал, что он презирает меня за мое нежелание оставаться в кибуце и за мою эмоциональную привязанность к буржуазному миру, от которой я не мог избавиться. Среди итальянских иммигрантов я, должно быть, казался ему самым незрелым и наименее подготовленным. Мое невежество не переставало поражать его. Когда, сидя на траве перед Домом культуры, он проповедовал нам социализм, упоминая такие имена, как Лабриола[59] и Лассаль[60], Маркс и Роза Люксембург, Энгельс и Турати[61], по выражению моего лица он ясно видел, что эти имена ничего для меня не значили. Он говорил об эволюции рабочего движения в Палестине, объяснял нам суть моральных и политических проблем, созданных нашим сосуществованием с арабами. Но более всего мне запомнился его тезис о недопустимости торговой капиталистической конкуренции. «Не будет мира на земле, — говорил Серени, — ведь даже мы, социалисты, молимся: пусть мороз погубит апельсиновые плантации в Испании, чтобы мы уцелели здесь, в Палестине». Затем он погружался в сложные рассуждения об эксплуатации рабочих, о plus valorem (прибавочной стоимости), о капиталистах, занявших место феодалов, об арабских землевладельцах, которые, не будучи буржуа, осуществляют в Палестине историческую и политическую роль европейской буржуазии, об англичанах, которые через своих секретных агентов пытаются убедить арабов поддержать их поздний колониальный экспансионизм.
Я слушал его, зачастую не понимая ни слова. Прочие итальянцы соревновались между собой в вопросах и комментариях, чтобы доказать, что они знакомы с текстами, о которых говорил Серени, что они в состоянии следовать за политическими диалектико-интеллектуальными играми в его рассуждениях. Я молча держался в стороне, потерянный и сконфуженный, полный злости невежды, взявшегося дискутировать о незнакомом ему предмете. В то время я еще не знал, что из всех абсурдных идей нет на свете интеллектуального или морального абсурда бесполезнее, чем тот, с помощью которого кто-либо пытается избавить другого от сомнений. Странным образом, но я почувствовал, что есть что-то неопределенное, неясное, фальшивое во всех его разглагольствованиях по поводу абсолютных ценностей, рабочего братства, сверхструктур, сознательных и подсознательных комплексов, исторического материализма и национального мира. Достаточно было увидеть, как евреи смотрели на тех немногих арабов, которые приходили в кибуц, и как они разговаривали с ними, чтобы понять: невозможно с легкостью каталогизировать человеческие взаимоотношения. Но я никогда не мог найти ни слов, ни идей, чтобы спорить со своими итальянскими товарищами по кибуцу. Для них, как, возможно, и для Серени, я представлял собой поверхностного, не имевшего цели в жизни юношу, воспитанного в политически и социально извращенной атмосфере, которому нужно, как говорят итальянцы, «выпрямить его собачьи ноги» и укрепить характер идеологической дисциплиной и тяжелым физическим трудом, т. е. двумя вещами, от которых, как всем известно, я стремился улизнуть. В результате я представлял для них — или, по крайней мере, мне так казалось — безнадежный случай, на который жалко тратить время и силы. Кибуц оказывал мне милость, разрешая платить за свое проживание, питание и ежедневные уроки иврита три фунта в месяц (немалую по тем временам сумму) плюс четыре часа в день работы в курятнике, а потом в огороде. Моя поспешная трансплантация из среды, в которой я вырос, в диаметрально противоположное общество привела к моей изоляции, подлинной или мнимой, которая усиливалась с каждым днем благодаря окружавшему меня безразличию. Более того, я чувствовал, и несправедливо, что меня подвергают остракизму. Когда в сумерках я возвращался в свою палатку, такую низенькую, что она казалась собачьей конурой (и действительно, однажды я нашел у входа в нее большую кость), меня одолевали противоречивые чувства. Я хотел в одно и тоже время адаптироваться к новому обществу и убежать из него. Мое невежество приносило мне ужасные страдания, я выглядел в глазах окружающих инфантильным, однако же инстинктивно, каким-то животным подсознанием я понимал, что та совершенная идеологическая система, в которую я пытался поверить и частью которой стремился стать, таила в себе невидимые противоречия, делающие ее несостоятельной. Чем меньше удавалось мне анализировать аргументы Серени, тем более эти противоречия между теориями и человеческой натурой становились для меня неприемлемыми. У меня создалось твердое ощущение, будто я играю роль в театре абсурда, из которого пытаюсь удрать, подвергая осмеянию все, что осталось недоступным моему пониманию. В результате этого психического разлома я начал заикаться и пытался, находясь в поле, преодолеть заикание декламацией во весь голос стихов Кардуччи[62], а позже, когда я вступил в британскую армию, выкрикиванием по-английски армейских команд. Это беспокойное состояние, из-за которого я начал заикаться, преследует меня до сих пор. Часто я ловлю себя на том, что разговариваю вслух сам с собой или подчеркиваю свои мысли грубыми казарменными ругательствами, которые произношу шепотом, чтобы никто не услышал. Мне трудно говорить перед публикой, особенно на иврите. Но мой психолог говорит, что это абсолютно нормальное явление. Все же не могу скрыть того факта, что необходимость заделать эту юношескую трещину в моей личности заставляла и продолжает заставлять меня искать в действительности компенсацию своим духовным и культурным нуждам. Соревнуясь в задыхающемся беге с самим собой, я препятствую созданию устойчивых привычек и упорядоченной аккумуляции своего жизненного опыта. В результате я годами воюю с другим, воображаемым «я», не желающим признавать реальности жизни и возраста и уступающим соблазнам перемен и приключений. Дихотомия между двумя частями моей сущности зачастую выставляет меня перед другими в качестве шарлатана, «продавца дыма», как говорят в Италии, даже тогда, когда события и время доказывают мою правоту.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Большое шоу - Вторая мировая глазами французского летчика - Пьер Клостерман - Биографии и Мемуары
- Александр Дюма - Анри Труайя - Биографии и Мемуары
- Т. Г. Масарик в России и борьба за независимость чехов и словаков - Евгений Фирсов - Биографии и Мемуары
- «Мир не делится на два». Мемуары банкиров - Дэвид Рокфеллер - Биографии и Мемуары / Экономика
- Воспоминания (Зарождение отечественной фантастики) - Бела Клюева - Биографии и Мемуары
- Генерал Дроздовский. Легендарный поход от Ясс до Кубани и Дона - Алексей Шишов - Биографии и Мемуары
- Как я нажил 500 000 000. Мемуары миллиардера - Джон Дэвисон Рокфеллер - Биографии и Мемуары
- Полное собрание сочинений. Том 39. Июнь-декабрь 1919 - Владимир Ленин (Ульянов) - Биографии и Мемуары
- Вооруженные силы Юга России. Январь 1919 г. – март 1920 г. - Антон Деникин - Биографии и Мемуары