Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, а вот было — народ сжигал отдельных людей на кострах, когда те не верили в ихнего бога. За кем была правда — за большинством или за теми отдельными и сожженными людьми?
— А тут надо различать — где народ сам делает, а где его толкает на преступление черная сила!
— Какая — черная?
— Разная: монахи, колдуны, капиталисты.
— А кто различит? Вот ты, Дерябин, различишь, где народ делает по-своему, а где — по наущению?
— Почему бы и нет?
— А когда ты можешь это, а все другие — нет, тогда ты ведь уже отдельно ото всех? Как тот святой?
— Никогда! Никогда не стою я в отдельности от народа, а нахожусь в самой его душе и в глубине, потому я и чувствую и чую, что исходит от него самого, а что ему навязывают другие из черных замыслов! Сам же я при этом со своей личностью — ноль!
— Даже странно! Вот в Лесной нашей Комиссии ты нонче кем работаешь? Нолем работаешь? Либо главным рабочим членом, начальником охраны и даже нашим как бы руководителем? И ежели ты, наш руководитель, — ноль, тогда кто же мы?
— Ты меня не вовсе понял, Устинов, — побарабанив пальцем по столу, сказал Дерябин. — Я, если и руководствую, не отказываюсь от этого, так потому только, что понимаю себя перед народом как ноля! То есть более, чем всякий другой, я должен быть слуга ему, и только слуга! Во мне это рядом и вместе слившись должно находиться — слуга и руководственность. Может, тебе и это не очень понятно, Устинов?
— Конешно, не очень! Вот в ту ночь, как нагрянули степные порубщики и ты почти уже и отдал приказ стрелять в их, ты кто был тогда — слуга и ноль? Или ты в тот миг руководствовал? Оне ведь, степняки, тоже народ и заметно победнее нас, лебяжинцев! И лес им, несомненно, больше, чем нам, нужон. Наши собственные, лебяжинские порубщики уже до чего дошли: рубят на продажу. «Скоро, — говорят, — случится война, степняки так и так будут рубить наш лес! Так и так интереснее нынче лесину человеку продать, чем ему же завтра отдать десять лесин даром!» А тому человеку уже сёдни, не дожидаясь войны, надо потолок к хале лесиной подпереть, и он едет в Лебяжинскую дачу, а там его ждет простой лебяжинский мужик, встречает его огнем. Так же машет ручкой, подает сигнал палить, как царь Николай из дворцового окошка махал при расстреле девятьсот пятого года?!
Дерябин задумался, в задумчивости сказал:
— Не прошла для тебя даром, Устинов, только что закончившаяся наша встреча с поручиком. Не прошла! — Потом он оживился, встал из-за стола, отошел три шага в сторону, повернулся и показал на пустой стул: — А ты, Устинов, садись на мое место! Вот оно. Вот оне — бумаги. Вот — список охраны на краешке стола лежит, свесился. Принимай дела, я тотчас введу тебя в курс, а ты принимай и делай по-своему: умно со всеми, благородно, и со своими лебяжинскими, и со степняками, и с самогонщиками, и с Гришкой Сухих! Со всеми как есть!
Среди всех членов Комиссии произошло замешательство, Калашников остановил Дерябина: «Погодь, погодь, Василий, не торопись!» — а Устинов совсем смешался и сказал:
— Да я разве о том? Я же вовсе не о том!
Это припомнить, в пятнадцатом году полк, в котором служил Устинов, стоял на переформировании в Гродненской губернии, в небольшом городке, а там, в тенистом садочке, поставлена была русалка.
Будто бы и небольшая девка стояла и глядела в воду, но чугунная и, прикинуть, пудов на семьдесят весом.
Чтобы она опрокинулась головой вниз в круглый бассейн, из-под нее надо было вышибить кирпичей десятка два — голыми руками не сделаешь.
И солдатики тайком выносили из казармы ломик железный, ухитрялись и сбрасывали русалку в воду: куда она глядит, туда ей и дорога!
Городские власти стали свою русалку закреплять на фундаменте длинными железными штырями, не помогло — солдатики те штыри вырывали артелью и всё равно сбрасывали русалочку, поковыряв ей ломиком глазки, ушки, носик и другие места.
Сколько получено было из-за нее, зловредной, нарядов и арестов, сколько городской голова ссорился с командиром полка — не перечесть!
Городового поставили на пост рядом с русалкой — солдатики жадничать не стали, сбрасывали в шапку по пятачку городовому на полбутылки, он отлучится на четверть часа, а больше и не надо, они успеют, навык был, весь полк приноровился к делу.
Кончилось — командир полка поставил перед русалкой часового. Свои стали охранять ее покой от своих же, а за нарушение караульной службы несли наказание по уставу военного времени.
Отступились от русалки солдатики.
Но и смеялись же они над полковым командиром: это надо додуматься около чугунной и голой бабы поставить часового с примкнутым штыком, а карначу днем, в полночь и на рассвете сменять по всей форме часовых, объявлять пароль и проверять оружие! Не смешно ли?
Ну, тогда Устинов поглядывал на русалку со стороны, участия в ее судьбе не принимал. И только раз или два бросал в шапку пятачки для городового. Чтобы товарищи не сказали, будто он жадный и некомпанейский. Чтобы таким же быть, как все были.
А вот в семнадцатом году, снова на отдыхе, снова в прифронтовом городе, пятачками отделаться было уже нельзя.
По причине никуда не годного котлового довольствия солдаты разбили магазины — сначала бакалейные, потом все прочие. Продовольствия оказалось кот наплакал, зато осколков солдатики набили множество: и стеклянных, и деревянных, и кирпичных — всё было усеяно ими. Молча и тихо взять что надо и унести — воровство получается, это вор тихо делает, а вот гром-ко, со стеклянным и разным другим боем — тут для солдата как бы и на геройство выходит, на это он чем-то нутряным отзывается, какой-то своей кишкой или печенкой.
В России, дома, солдатик всегда любил разные осколки, а за границей, в Австрии, там почему-то он любил пух гусиный: как явится, так и потрошит по городам и селениям перины.
Может, потому, что они очень для него чужеземные, своих перин он ведь никогда не видывал.
И за это варваром называли его австрияки и немцы, но вот прошли годы, и выяснилось, что зря.
Когда немцы явились в Россию, они уже не перинами занялись, они погнали к себе эшелоны с хлебом, со скотиной, людей угоняли к себе на работы. Так в чем же больше варварства — в том, чтобы пух по ветру пустить, а заодно — и собственный свой злой дух, или в том, чтобы обречь побежденного на голод и рабство?
Ну, в тот раз, при том разгроме бакалейных магазинов и булочных, Устинов сначала тоже был в стороне — ходил по городу, глядел, что и как происходит, не более того.
И стали на него товарищи косо посматривать, а один раз, за перекуром, он услышал: «Устинов этот чей-нибудь шпион, а ежели и не шпион, тогда все равно контра!»
Как раз отчаянный был день: митинг был, голосовали «Войну до победного конца!» и «Долой войну!», а юнкера затеяли перестрелку, хотели взорвать железнодорожный мост, и вся городская буржуазия бросилась в эвакуацию, захватывая теплушки.
Солдаты грозили им кулаками, кому — так и оружием, вспоминали буржуям какие-то их речи, какие-то деньги, какие-то пожары, а Устинов смотрел-смотрел, после вынул револьвер, он тогда при револьвере ходил, и бац! — выпалил в серую пристяжную, которая неловко тащила пролетку.
В пролетке же ехали очень толстый господин в котелке, тонюсенькая, перехваченная почти на нет в поясе, госпожа, двое или трое детишек и множество узелков самых разных, саквояжей и баульчиков.
Кучер бросил вожжи и бежать, госпожа закричала, господин закрыл котелком лицо, а что было с пристяжной, Устинов даже и не видел повернулся и пошел в казарму.
И кончились разговоры среди солдат, будто Устинов — не свой, а чужой и даже — контра какая-то. Он стал таким же, какими были все вокруг него, товарищи стали его любить так же, как раньше любили. Разве только во взгляде поручика Смирновского, встречаясь с ним, замечал Устинов какую-то холодность, какую-то дальность.
Но всё равно жизнь после того пошла для него своим чередом, хотя и солдатская, неугомонная, митинговая, но пошла.
Теперь Устинову тоже нужен был жизненный черед, не тот, которого он желал и достиг тогда, выстрелив в пристяжную, но какой-нибудь да нужен был, и он понимал, что смирновскую избу вторично обойти ему не удастся. Тянуло его туда, и он беспокоился только об одном — чтобы при встрече с Родионом Гавриловичем все-таки выпал удобный случай переговорить насчет Севки Куприянова гнедого мерина.
Двор, присыпанный песочком, и гимнастические снаряды его уже не остановили, он прошел в сенцы, а там покашлял и пошарил рукой по двери.
— Это кто же? — послышался голос, дверь раскрылась, и на пороге появился Родион Гаврилович — через белую рубаху протянуты фабричные подтяжки, армейские брюки-полугалифе, сам босой. — А-а, это ты, Коля!
В избе было тихо и чисто, в окне — клетка, из клетки, с жердочек тотчас присмотрелись к Устинову два щегла: кто такой?
- Месяцы слов - Вера Бурая - Поэзия / Русская классическая проза
- Два провозвестника - Сергей Залыгин - Русская классическая проза
- Свобода выбора - Сергей Залыгин - Русская классическая проза
- Бабе Ане - сто лет - Сергей Залыгин - Русская классическая проза
- Зеленые святки - Александр Амфитеатров - Русская классическая проза
- Зеленые горы - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Три судьбы под солнцем - Сьюзен Мэллери - Русская классическая проза
- Дураков нет - Ричард Руссо - Русская классическая проза
- В Восточном экспрессе без перемен - Магнус Миллз - Русская классическая проза
- Вдоль берега Стикса - Евгений Луковцев - Героическая фантастика / Прочие приключения / Русская классическая проза