Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алексей поднялся было перед пультом на колени, но боль опять сковала его. Он обмяк, повалился на бок и заскрежетал зубами. Очень больно…
Снова слышится в отсеке слабый голос:
«Нажать кнопку…»
Он пытается выполнить приказ, данный самому себе.
Боль в спине так крепко держит его, что он не может уже говорить. Он даже забыл, зачем надо нажать кнопку. Выполняющая часть его раздвоившегося «я» знает лишь, что это нужно сделать обязательно…
Он забыл почти все. <…> Прошлое и будущее теплились в подсознании. <…> Алексей вспомнил о том, что надо включить торможение, тут же дал себе приказ и потерял связь между причиной и следствием. <…> Надо дотянуться до кнопки!..
Невнятное бормотание, которое то становится громче, то затихает, смешивается со слабым потрескиванием включенных громкоговорителей (115–116).
Космонавт в этой сцене такой же «невнятно бормочущий», получающий и исполняющий команды аппарат, как и прочая бортовая техника в черном ящике корабля.
Когда в конце рассказа раздается голос отца словно «Божий глас», обращенный к «сыну человеческому», то проступает и религиозная подоплека рассказа. Религиозная топика часто сопровождает тему семьи и космоса, прочно входя в систему координат литературы о полетах во Вселенной[438]. Голос отца — это одновременно и «взгляд со стороны» на гетерономность космических героев, на их зависимость от техники и на медиальную инсценировку их существования. Ведь голос отца приходит к Аверину в виде записи на пленке. Она была сделана давным-давно, наверное, вскоре после отлета первой космической супружеской пары с Земли[439].
Читая рассказы Анфилова в контексте советской популярной культуры, нельзя не обратить внимание на соотношение между общественно-культурным подъемом «оттепели» и его фикциональной трансформацией в мысленных экспериментах научной фантастики тех лет. С одной стороны, мы наблюдаем в те годы крупномасштабную медиальную инсценировку «большой советской семьи», вступающей в «новую космическую эпоху человечества». С другой стороны, в советской фантастике все отчетливее слышен голос «второго „я“», ставящего под сомнение исторический детерминизм неудержимого технического, медиального и научного прогресса в пользу человека и общества[440]. Рассказ «В конце пути» ослабляет односторонний идеологический детерминизм и обращается к идее многозначности и множественности альтернатив. Это переход в состояние, дальнейшие «суперпозиции» которого не до конца предсказуемы. В этом смысле символично, что все функции «кибернетизированного» Аверина в конце рассказа сводятся к одной единственной цели: затормозить полет корабля. В качестве метанарратива тексту Анфилова служат при этом как раз те самые научные парадигмы и соответствующие им экспериментальные модели, на которых основывался научно-технический оптимизм и пафос советского общества тех лет[441]. Характерно, что в отличие от героя сталинского времени, который подчинил своей «стальной» воле и техносферу вокруг себя, и протезы как техносферу собственного тела, космический герой Анфилова частично сам становится протезом кибернетического организма. Именно эта смена парадигм в дискурсе человек-техника стала главной темой мысленных экспериментов научной фантастики эпохи «оттепели»[442].
В «макрокосмическом» контексте перекрывающихся суперпозиций рассказ «В конце пути» свой основной художественный прием зашифровывает уже в самом названии. Рассказ вполне может закончиться апогеем сугубо человеческой чувственности — кровавой семейной трагедией в шекспировском духе. Или же, наоборот, торжеством бесчувственной техносферы в мире кибернетических машин. А, может быть, «неудержимым рывком», который «со стороны показался бы немощным и вялым», к заветной тормозной кнопке и, если этот рывок не удастся, к личной катастрофе первой «космической пары». Однако реальный исход как эксперимента, так и рассказа навсегда остается открытым. Ведь и сам читатель до конца пути находится как бы внутри стального ящика, различая лишь неясные силуэты вне астрономического отсека:
Он лежит на спине. Перед ним матовая ворсистая поверхность стены. <.. > Если опустить взгляд, видны узорные секции теллуровой батареи. А еще ниже глаза натыкаются на черный круг. Этот круг — иллюминатор астрономического отсека. Хочется встать и подойти к иллюминатору. За ним — могильная темнота. Но если смотреть долго, то появляется еле различимый силуэт… (108)
Важен в связи с интимным отношением к космонавтам в популярной культуре тех лет еще и тот факт, что рассказ «В конце пути» был впервые опубликован за два года до полета Гагарина и за четыре года до бракосочетания Терешковой с Николаевым. В период после 1957 года вышло бесчисленное количество подобных произведений, которые читали миллионы[443]. Их читало, несомненно, большинство из тех, кто с «горячей, всепоглощающей, искренней» радостью приветствовал Гагарина и других космонавтов и хотел знать о них все до мельчайших подробностей. Характерно, однако, что в отличие от медиально инсценированной небесной «идиллии» большой космической семьи типичные протагонисты научной фантастики были лишены именно этого семейного коллектива. В связи с расцветом научно-фантастической литературы, где наиболее популярным мотивом было «интимное» космическое одиночество космонавтов[444], — причем за несколько лет до полета первого человека в космос, — можно сделать следующий вывод. Вероятно, именно в чтении «микрофильмов» научной фантастики формировался тот особый интимный взгляд советских людей на «своих» космонавтов, на ту интимность, которая не была показана официальным дискурсом. Этот взгляд рождало тайное восхищение той научно-фантастической сферой, которая находилась за рамками «большой семьи». Не будет преувеличением сказать, что в знаменитой «улыбке Гагарина» или, вернее, за этой улыбкой советский читатель мог увидеть тот самый последний рывок героя, «который со стороны показался бы немощным и вялым». Гагарин, который, как известно, зачитывался научной фантастикой, будучи летчиком-испытателем, в 1968 году разбился во время одного из своих полетов. Его смерть соединила два разных дискурса — официально-пропагандистский и научно-фантастический, скрестив в одном лице оптимизм медиальной инсценировки и трагику литературного повествования. Может быть, как раз это стечение обстоятельств и сделало Гагарина самым «родным», самым интимным героем освоения космоса.
Александра АРХИПОВА
Карл Маркс и советская школьница
Вступление
Настоящая статья, как это ни странно, посвящена в основном «проблеме проблем» теории современного фольклора, а именно — как и в какой степени (если это вообще происходит?) возникают новые (по сравнению с традиционным фольклором) фольклорные формы. Приятно заниматься эволюцией и реконструкцией тех или иных традиционных фольклорных жанров там, где период времени длинен, материала много и, главное, нет ни одного свидетеля тех изменений, наличие которых доказывает фольклорист. Любой специалист в области традиционной народной словесности привык к тому, что такие изменения накапливаются постепенно, а не происходят одномоментно и касаются не одного текста, а целых культурных пластов. И если в самой традиции возникает надобность в каком-либо изменении под каким-то внешним влиянием/давлением, то это давление осуществляется достаточно регулярно в течение какого-то времени, и главное — не «точечно», а последовательно по всему пространству текстов. Рассмотрим следующий пример: как нам теперь стало известно[445], на сюжеты и тексты русской народной сказки сильное влияние оказала лубочная сказка именно благодаря:
а) многочисленным публикациям лубочных, т. е. книжных, версий фольклорных сюжетов в авторских обработках;
б) массовому тиражированию, т. е. копированию, текстов лубочной сказки — тиражи достигали цифры в 150 тысяч экземпляров;
в) активному бытованию книжной, лубочной сказки именно в традиционной (деревенской) среде в качестве авторитетного (письменного) текста.
Все это привело к тому, что состав классического собрания сказок Афанасьева на 40 % представляет собой заимствованные сюжеты и тексты из лубочных изданий. Таким образом, русская сказочная традиция, с которой мы привыкли иметь дело, в реальности не является такой автохтонной, как мы думали о ней раньше.
Но лубочную сказку и сказку народную или, например, «Сказки тысячи и одной ночи» во французском переводе Галлана и европейскую волшебную сказку, при всей разности их бытования, объединяет то, что все эти формы связаны генетически, принадлежат к одному пласту культуры, и частичное вытеснение одного другим выглядит, по крайней мере, закономерно. В настоящей работе речь пойдет о более сложном случае: когда гипотетическое влияние идет из совершенно другой области, а текст, объявляемый источником влияния, — один и претендует на создание чрезвычайно интенсивной и продуктивной новой фольклорной традиции, никак напрямую не соотносимой с этим источником.
- Сквозь слезы. Русская эмоциональная культура - Константин Анатольевич Богданов - Культурология / Публицистика
- Внеждановщина. Советская послевоенная политика в области культуры как диалог с воображаемым Западом - Татьяна Шишкова - Культурология
- Проблемы европейской интеграции: правовой и культурологический аспекты. Сборник научных статей - Сборник статей - Культурология
- Советские фильмы о деревне. Опыт исторической интерпретации художественного образа - Олег Витальевич Горбачев - Кино / Культурология
- Трансформации образа России на западном экране: от эпохи идеологической конфронтации (1946-1991) до современного этапа (1992-2010) - Александр Федоров - Культурология
- «Закат Европы» Освальда Шпенглера и литературный процесс 1920–1930-х гг. Поэтология фаустовской культуры - Анна Степанова - Культурология
- Любовь и политика: о медиальной антропологии любви в советской культуре - Юрий Мурашов - Культурология
- Культура как стратегический ресурс. Предпринимательство в культуре. Том 2 - Сборник статей - Культурология
- Божества древних славян - Александр Сергеевич Фаминцын - Культурология / Религиоведение / Прочая религиозная литература
- Разговоры Пушкина - Борис Львович Модзалевский - Культурология