Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нетовщина – еретичество самое горькое, в нем – один разум, а бога нет! Вон в козаках, чу, ничего уж и не почитают, окромя Библии, а Библия это от немцев саратовских, от Лютора, о коем сказано: «имя себе прилично сочета: воистину бо – Лютор, иже лют глаголется, люте бо, любо люто!» Называются не-товцы шалопутами, а также штундой, и всё это – от Запада, от тамошних еретиков.
Притопывая изуродованной ногой, он говорил холодно и веско:
– Вот кого новообрядствующей-то церкви надо гнать, вот кого зорить да жечь! А не нас, мы – искони Русь, наша вера истинная, восточная, корневая русская вера, а это всё – Запад, искаженное вольнодумство! От немцев, от французов – какое добро? Вон они в двенадцатом-то году…
Увлекаясь, он забывал, что перед ним мальчишка, крепкой рукою брал меня за кушак и, то подтягивая к себе, то отталкивая, говорил красиво, взволнованный, горячо и молодо:
– Блуждает разум человеч в дебрях вымыслов своих, подобно лютому волку блуждает он, диаволу подчиненный, истязуя душеньку человечью, божий дар! Что выдумали, бесовы послушники? Богомилы, через которых вся нетовщина пошла, учили: сатана-де суть сын господень, старшой брат Исуса Христа, – вот куда доходили! Учили также: начальство – не слушать, работу – не работать, жен, детей – бросить; ничего-де человеку не надо, никакого порядка, а пускай человек живет как хочет, как ему бес укажет. Вон опять явился Алексашка этот, о, черви…
Случалось, что в это время приказчик заставлял меня что-либо делать, я отходил от старика, но он, оставаясь один на галерее, продолжал говорить в пустоту вокруг себя:
– О бескрылые души, о котята слепорожденные, – камо бегу от вас?
И потом, откинув голову, упираясь руками в колени, долго молчал, пристально и неподвижно глядя в зимнее, серое небо.
Он стал относиться ко мне более внимательно и ласково; заставая меня за книгой, гладил по плечу и говорил:
– Читай, малый, читай, годится! Умишко у тебя будто есть; жаль старших не уважаешь, со всеми зуб за зуб, ты думаешь – это озорство куда тебя приведет? Это, малый, приведет тебя не куда иначе, как в арестантские роты. Книги – читай, однако помни – книга книгой, а своим мозгом двигай! Вон у хлыстов был наставник Данило, так он дошел до мысли, что-де ни старые, ни новые книги не нужны, собрал их в куль да – в воду! Да… Это, конечно, тоже – глупость! Вот и Алексаша, песья голова, мутит…
Он всё чаще вспоминал про этого Алексашу и однажды, придя в лавку озабоченный, суровый, объявил приказчику:
– Александра Васильев здесь, в городе, вчера прибыл! Искал, искал его – не нашел. Скрывается! Посижу, поди-ка заглянет сюда…
Приказчик недружелюбно отозвался:
– Я ничего не знаю, никого!
Кивнув головою, старик сказал:
– Так и следует: для тебя – все люди покупатели да продавцы, а иных нет! Угости-ка чайком…
Когда я принес большой медный чайник кипятку, в лавке оказались гости: старичок Лукиян, весело улыбавшийся, а за дверью, в темном уголке, сидел новый человек, одетый в теплое пальто и высокие валяные сапоги, подпоясанный зеленым кушаком, в шапке, неловко надвинутой на брови. Лицо у него было неприметное, он казался тихим, скромным, был похож на приказчика, который только что потерял место и очень удручен этим.
Петр Васильев, не глядя в его сторону, что-то говорил, строго и веско, а он судорожным движением правой руки всё сдвигал шапку: подымет руку, точно собираясь перекреститься, и толкнет шапку вверх, потом – еще и еще, а сдвинув ее почти до темени, снова туго и неловко натянет до бровей. Этот судорожный жест заставил меня вспомнить дурачка Игошу Смерть в Кармане.
– Плавают в мутной нашей речке разные налимы и всё больше мутят воду-то, – говорил Петр Васильев.
Человек, похожий на приказчика, тихо и спокойно спросил:
– Это ты – про меня, что ли?
– Хоть бы и про тебя…
Тогда человек еще спросил, негромко, но очень задушевно:
– Ну, а про себя как ты скажешь, человек?
– Про себя я только богу скажу – это мое дело…
– Нет, человек, и мое тоже, – сказал новый торжественно и сильно. – Не отвращай лица твоего от правды, не ослепляй себя самонамеренно, это есть великий грех пред богом и людьми!
Мне нравилось, что он называет Петра Васильева человеком, и меня волновал его тихий, торжественный голос. Он говорил так, как хорошие попы читают «Господи, Владыко живота моего», и всё наклонялся вперед, съезжая со стула, взмахивая рукою пред своим лицом…
– Не осуждай меня, я не грязнее тебя во грехе…
– Закипел самовар, зафыркал, – пренебрежительно выговорил старый начетчик, а тот продолжал, не останавливаясь на его словах:
– Только богу известно, кто боле мутит источники духа свята, может, это – ваш грех, книжные, бумажные люди, а я не книжный, не бумажный, я простой, живой человек…
– Знаю я простоту твою, слыхал довольно!
– Это вы путаете людей, вы ломаете прямые-то мысли, вы, книжники и фарисеи… Я – что говорю, скажи?
– Ересь! – сказал Петр Васильев, а человек, двигая ладонью перед лицом своим, точно читая написанное на ней, жарко говорил:
– Вы думаете, перегнав людей из одного хлева в другой, – лучше сделаете им? А я говорю – нет! Я говорю – освободись, человек! К чему дом, жена и всё твое перед господом? Освободись, человек, ото всего, за что люди бьют и режут друг друга, – от злата, сребра и всякого имущества, оно же есть тлен и пакость! Не на полях земных спасение души, а в долинах райских! Оторвитесь ото всего, говорю я, порвите все связки, веревки, порушьте сеть мира сего это плетение антихристово… Я иду прямым путем, я не виляю душой, темного мира не приемлю…
– А хлеб, воду, одёжу – приемлешь? Это ведь, гляди, мирское! – ехидно сказал старик.
Но и эти слова не коснулись Александра, он продолжал всё более задушевно, и, хотя голос его звучал негромко, казалось, что он трубит в медную трубу.
– Что дорого тебе, человек? Только бог един дорог; встань же пред ним – чистый ото всего, сорви путы земные с души твоей, и увидит господь: ты один, он – один! Так приблизишься господу, это – един путь до него. Вот в чем спасение указано – отца-мать, брось, указано, всё брось и даже око, соблазняющее тебя, – вырви! Бога ради истреби себя в вещах и сохрани в духе, и воспылает душа твоя на веки и веки…
– Ну-ко тебя ко псам смердящим, – сказал Петр Васильев, вставая. – Я было думал, что ты с прошлого году-то умнее стал, а ты – хуже того…
Старик, покачиваясь, вышел из лавки на террасу; это встревожило Александра, он удивленно и торопливо спросил:
– Уходишь? А… как же?
Но ласковый Лукиян, подмигнув успокоительно, проговорил:
– Ничего… ничего…
Тогда Александр опрокинулся на него:
– Вот и ты, хлопотун наземный, тоже сеешь хламные слова, а – что толку? Ну – трегубая аллилуйя, ну – сугубая…
Лукиян улыбнулся ему и тоже пошел на террасу, а он, обращаясь к приказчику, сказал уверенно:
– Не могут они терпеть духа моего, не могут! Исчезают, яко дым от лица огня…
Приказчик взглянул на него исподлобья и сухо заметил:
– Я в эти дела не вникаю.
Человек как будто сконфузился, надвинул шапку, пробормотал:
– Как же можно не вникать? Это дела такие… они требуют, чтобы вникали…
Посидел с минуту молча, опустив голову; потом его позвали старики, и все трое они, не простясь, ушли.
Этот человек вспыхнул предо мною, словно костер в ночи, ярко погорел и угас, заставив меня почувствовать какую-то правду в его отрицании жизни.
Вечером, выбрав время, я с жаром рассказал о нем старшему мастеру иконописной, тихому и ласковому Ивану Ларионовичу; он выслушал меня и объяснил:
– Бегун, видно, это есть такие сектари – не признают ничего.
– Как же они живут?
– В бегах живут, всё странствуют по земле, затем и дано им нарицание бегуны. Земля и всё прилагаемое к ней – чужое для нас, говорят они, а полиция считает их вредными, ловит…
Хотя мне жилось горько, но я не понимал: как это можно бежать ото всего? В жизни, окружавшей меня тою порой, было много интересного, дорогого мне, и скоро Александр Васильев поблек в моей памяти.
Но время от времени, в тяжелые часы, он являлся предо мною: идет полем, по серой дороге, к лесу, толкает шапку судорожным движением белой; нерабочей руки и бормочет:
– Я иду путем правильным, я ничего не приемлю! Связки-те, веревки-те порви…
Рядом с ним вспоминался отец, как бабушка видела его во сне: с палочкой ореховой в руке, а следом за ним пестрая собака бежит, трясет языком…
XIII
Иконописная мастерская помещалась в двух комнатах большого полукаменного дома; одна комната о трех окнах во двор и двух – в сад; другая – окно в сад, окно на улицу Окна маленькие, квадратные, стекла в них, радужные от старости, неохотно пропускают в мастерскую бедный, рассеянный свет зимних дней.
Обе комнаты тесно заставлены столами, за каждым столом сидит, согнувшись, иконописец, за иными – по двое. С потолка спускаются на бечевках стеклянные шары; налитые водою, они собирают свет лампы, отбрасывая его на квадратную доску иконы белым, холодным лучом.
- Дело Артамоновых - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 3. Рассказы 1896-1899 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Спаси моего сына - Алиса Ковалевская - Русская классическая проза / Современные любовные романы
- Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 5. Повести, рассказы, очерки, стихи 1900-1906 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Домик под скалой - Шэрон Гослинг - Русская классическая проза
- Ошибка - Максим Горький - Русская классическая проза
- Не могу без тебя! Не могу! - Оксана Геннадьевна Ревкова - Поэзия / Русская классическая проза
- Том 18. Пьесы, сценарии, инсценировки 1921-1935 - Максим Горький - Русская классическая проза