Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гете говорил, что разорение крестьянского двора — это трагедия, а гибель Отечества — пустая фраза. А вот теперь сидишь на какой-нибудь, например, конференции и слушаешь разглагольствования разных умников о какой-то там гибели западной цивилизации. А что мне эта западная цивилизация? Смерть автора? Смерть литературы? Как не стыдно рассуждать о такой чепухе. Вот смерть М., с его глазами, с его улыбкой… Да потому и стыдно рассуждать о такой чепухе, что М., всегда, умирает. С его улыбкой, с его глазами.
МЫСЛИ В МУЗЕЕНичего прекраснее ранних нидерландцев, ван Эйка, Рогира ван дер Вейдена. Ван Эйк и Рогир кажутся мне абсолютной, с тех пор никем не достигнутой, недостижимой, самой сияющей, самой снежной вершиной… Откуда следует, что вершина — в начале, что взлет происходит не, как мы обычно думаем, в середине пути, но сразу после первых, робких, шатающихся шагов. Мы заворожены органическими метафорами. Нам кажется, что созревание происходит медленно, расцвет равняется зрелости. В жизни отдельного человека это, может быть, и так, но не в жизни «культуры» или, скажем, определенной «культурной традиции». Здесь расцвет наступает гораздо ближе к началу, к исходной точке, в юности, в полудетстве. Когда мне было восемнадцать лет, говорил Гете своему Эккерману, Германии тоже было восемнадцать. И в самом деле, что там до Гете? Ну, Клопшток, ну, Лессинг… А сколько лет было России при Пушкине? Даже и восемнадцати не было. «Паж или пятнадцатый год…» И какие итальянские поэты до Данте? Где, у какого де Санктиса искать их забытые имена? И значит — что же? Значит — расцвет очень рано, почти у начала, сразу после начала, и затем долгий, нескончаемый, по видимости — бесконечный упадок, в котором тоже могут быть свои маленькие, свои — упадочные расцветы, но который того первого, первоначального расцвета не достигнет уже никогда. И вот стоишь в музее перед Рогиром, перед ван Эйком, понимая, что самое главное утрачено, едва появившись, что лучшее потеряно давным-давно, безвозвратно.
«ЧЕРНЫЙ СИЛУЭТ»Говорить хочется только о любимых стихах. Все прочее — совершенно, в общем, неинтересно. Вот «Черный силуэт» Анненского, на мой взгляд и вкус — один из его шедевров. Перечитаем его для начала.
Пока в тоске растущего испугаТомиться нам, живя, еще дано,Но уж сердцам обманывать друг другаИ лгать себе, хладея, суждено;
Пока прильнув сквозь мерзлое окно,Нас сторожит ночами тень недуга,И лишь концы мучительного круга,Не сведены в последнее звено, —
Хочу ль понять, тоскою пожираем,Тот мир, тот миг с его миражным раем…Уж мига нет — лишь мертвый брезжит свет…А сад заглох… и дверь туда забита…
И снег идет… и черный силуэтЗахолодел на зеркале гранита.
Самое поразительное здесь, конечно, терцеты, катрены как бы лишь подготовка к ним, но без этой подготовки и терцеты не были бы самими собою. Логически стихотворение отчетливо распадается на две части, катрены и терцеты отделены друг от друга ясной разделительной линией — линией тире, между прочим, тоже. Это тире после «звено» — одно из самых глубоких тире, мне известных, здесь раскрывается смысловая и экзистенциальная бездна, через которую стихотворение перелетает с необычайной смелостью и скоростью. Есть, правда, еще одно тире — после слова «нет» в одиннадцатой строке — тире не менее глубокое и решительное, но о нем чуть позже. Итак — «пока»: пока жизнь длится, жизнь, описываемая как мука, «мучительный круг», как растущий испуг и «тоска испуга», как обман и самообман, страх болезни, страх смерти… но все же — «пока»: пока все это еще длится и тянется, я, говорит «субъект стихотворения», хочу понять. Я не всегда хочу понять, но я иногда хочу этого, бывает, что хочу. «Хочу ль…», говорит он. То есть ставится как бы второе условие. Первое — это «пока»: пока жизнь, то есть мученье, длится; второе — если: если я, что со мной бывает, хочу. «Хочу ль понять…» Что я хочу понять? «Хочу ль понять, тоскою пожираем, / Тот мир, тот миг с его миражным раем…» «Тоскою пожираем» — самое, на мой взгляд, слабое место всего стихотворения, единственное клише в нем. Это «пожираем» потребовалось, кажется, для рифмы с «раем». Да и тоска была уже в первой строке — и там она была не просто так себе тоскою, но была тоской «растущего испуга» — оборот неожиданный и сильный, после которого тоска просто кажется блеклой, случайной. Но все же, еще раз — что я хочу понять? «Тот мир, тот миг с его миражным раем…» Почему — тот? Казалось бы — этот? Этот мир, вот этот миг, вот сейчас? Но его, мига, а вместе с ним, значит, и мира, всегда «уж нет» — «уж мига нет» —, он всегда улетает, всегда неуловим, всегда уже, значит, не «этот», всегда уже «тот». «Хочу ль понять…» Понять — поймать. Хочу ль поймать… но его не поймаешь. «Остановись, мгновенье…» Не остановится. А еще слышится мне здесь тютчевское «вот тот мир, где жили мы с тобою». Для нее, ушедшей возлюбленной, к которой обращается Тютчев, «этот» мир уже, разумеется, «тот», тот мир, где мы — жили, где уже не живем, где я, один, бреду, вот сейчас, вдоль большой дороги, в тихом свете гаснущего дня… Так и Анненский смотрит уже оттуда, не из запредельного «оттуда», но из «оттуда» ближайшего будущего, из мгновения, следующего за всякий раз уже промелькнувшим, неуловимым, недостижимым мгновением, из еще живого времени в уже мертвое время, в уже совсем мертвое время из времени, которое у него на глазах умирает, вот сейчас умирает, всегда умирает.
«Тот мир, тот миг с его миражным раем…» Почему — раем? Потому что вот этот миг и есть, разумеется, рай, вот это «настоящее мгновение времени», это «здесь и сейчас» и есть рай, было бы раем, если бы — длилось, не улетало, не умирало, если бы — было. А его нет, его всегда «уж нет». Жизнь была бы раем, если бы в самом деле — была. Но ее нет, есть лишь исчезновение, утекание времени, «тоска растущего испуга» да «мучительный круг» бытия. Поэтому и рай — миражный, не настоящий. Не настоящий рай настоящего… До слова «раем», до первого многоточия, длится, прошу заметить, одно предложение, растянутое на десять строчек. Фактически — логически — и одиннадцатая строка — «Уж мига нет — лишь мертвый брезжит свет…» — еще к нему относится. Два вышеупомянутых условия в этой одиннадцатой строке выполнены, их результат высказан. Пока мученье длится и если я хочу понять, то вот что получается — мига нет, а мертвый свет брезжит. В книгу, говорит Поль Валери, нужно заглядывать через плечо автора. Это длинное сложно-подчиненное предложение, эта развернутая логическая конструкция — как она создавалась? неужели с начала, с тоски растущего испуга, чтобы затем, проделав такой долгий и трудный путь, поставив столько условий, прийти к своему беспощадному выводу? Или первым пришел сам вывод? миг? мертвый свет? Или первой вообще пришла концовка, с силуэтом и садом? Мы этого никогда, наверное, не узнаем. Но оценим работу ума, необходимую для написания такого текста, оценим это твердое, уверенное в себе, рациональное начало, не отрицающее поэзии, как думают пошляки, но ее создающее, этот логический скелет, этот костяк силлогизма… «Уж мига нет — лишь мертвый брезжит свет…» Вот это второе тире, за которым, как за пропастью, начинается нечто уж и вовсе необыкновенное — начинается, в сущности, описание утраченного рая, погибшего рая, мертвого рая. Свет потому и мертвый… Кто еще, кроме Анненского, способен на такой эпитет? И эта рифма внутри строки: «нет — свет»… Мига уже нет, лишь свет чуть «брезжит»… не тот свет, что дарует жизнь всему, что ни есть на земле, всем плодам ее и цветам, и не Тот, что во тьме светит, «и тьма не объяла его»… но мертвый свет, но противоположность всякому свету, но «тот свет», отрицание света. Потому и сад, конечно, «заглох». А сад ведь всегда — рай, Эдем, райские кущи. Всякий сад есть сад райский. «А сад заглох… и дверь туда забита…» Ладно бы только дверь была забита, а за ней, за этой забитой дверью, оставался, в целости и сохранности, прежний рай, живой сад, прохлада, солнце, волшебные тени. Кто из нас не верит, что есть где-то «дверь в стене», которую однажды найдем мы, и войдем в нее, и все, кого мы любили, пойдут нам по чистой росе навстречу… Сад, говорит Анненский, «заглох», сад мертвый, и свет в нем мертвый, снежный, зимний, холодный. Даже сам «черный силуэт» — «захолодел» на своем гранитном пьедестале, на этом «зеркале», ничего, наверное, кроме пустого неба, не отражающем. Что это за «черный силуэт»? Бронзовая статуя в (Царскосельском) парке? Возможно, даже скорее всего. Но что бы ни было, этот «черный силуэт», не случайно вынесенный в заглавие, кажется то ли стражем, не допускающим нас в утраченный рай, черным ангелом, охраняющим вход в него («черные ангелы» у Ахматовой не отсюда ли?), то ли чем-то — кем-то — еще страшнейшим: не губителем ли этого рая, не властителем ли этого погубленного, мертвого, бывшего рая, уже, значит, не рая, уже обратного раю? В его черноте есть, конечно, что-то демоническое, «демонское», говоря языком эпохи… И эти «з», эти «р» в последней строчке звучат с той окончательностью, какая дается, наверное, лишь очень большому отчаянию и, наверняка, лишь самым совершенным стихам. Каковые, разумеется, о каком бы отчаянии ни говорили, отчаяние это, внутри себя же, в своих «з» и «р», в своих незабываемых многоточиях, перемалывают, перерабатывают, покуда длятся — преодолевают. А длятся они долго, так долго, как никакому мигу, с его миражным раем, продлиться, конечно же, не дано.
- Перед cвоей cмертью мама полюбила меня - Жанна Свет - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Юпитер - Леонид Зорин - Современная проза
- Август - Тимофей Круглов - Современная проза
- Шлем ужаса - Виктор Пелевин - Современная проза
- Бабло пожаловать! Или крик на суку - Виталий Вир - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Исполни мое желание (СИ) - Лерим Татьяна - Современная проза