Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут опять мы припоминаем «Путешествие молодого Анахарсиса», которым на Западе и у нас зачитывались в XVIII веке. Заменою «Дидеро» – «Дидеротом», как писалось это имя в екатерининскую эпоху, новой пушкинской странице вдруг сообщается колорит времен Богдановича, Княжнина, Сумарокова. У Пушкина повсюду в исторических припоминаниях есть это удивительное искусство воскрешать прошлое, и помощью самых незаметных средств: он поставит, напр., неупотребительное уже в его время «афей», и точно вы находите в книге новой печати старый засохший цветок, екатерининский цветок, и чувствуете аромат всей эпохи.
Скучая, может быть…[120]Ты думал дале плыть. Услужливый, живой,Подобный своему чудесному герою,Веселый Бомарше блеснул перед тобою.Он угадал тебя: в пленительных словахОн стал рассказывать о ножках, о глазах,О неге той страны, где небо вечно ясно;Где жизнь ленивая проходит сладострастно,Как пылкий отрока, восторгов полный, сон;Где жены вечером выходят на балкон,Глядят и, не страшась ревнивого испанца,С улыбкой слушают и манят иностранца.
Опять какая точность! «Блеснул»… Действительно, при огромном значении, Фигаро-Бомарше не имеет вовсе в истории литературы такого фундаментально-седалищного положения, как, напр., Дидеро или даже как Бернарден-де-Сен-Пьер: какой-то эпизод, быстро сгоревшая магниева лента, вдруг осветившая Франции ее самое, но и затем моментально потухшая, прежде всего по пустоте Фигаро-автора.
И ты, встревоженный, в Севиллу полетел.Благословенный край, пленительный предел!Там лавры зыблются, там апельсины зреют…О, расскажи ж ты мне, как жены там умеютС любовью набожность умильно сочетать,Из-под мантильи знак условный подавать;Скажи, как падает письмо из-за решетки,Как златом усыплен надзор угрюмой тетки;Скажи, как в двадцать лет любовник под окномТрепещет и кипит, окутанный плащом.
И опять тут тон, краски и определения прекрасного гейневского стихотворения «Исповедь испанской королевы»:
Искони твердят испанцы:«В кастаньеты громко брякать,Под ножом вести интригуДа на исповеди плакать –Три блаженства только в свете».
Пушкин продолжает, – и какая, без перемены стихосложения, перемена тона:
Все изменилося. Ты видел вихорь бури.Падение всего, союз ума и фурий,Свободой грозною воздвигнутый закон.Под гильотиною Версаль и ТрианонИ мрачным ужасом смененные забавы.Преобразился мир при громах новой славы.Давно Ферней умолк. Приятель твой Вольтер,Превратности судеб разительный пример,Не успокоившись и в гробовом жилище,Доныне странствует с кладбища на кладбище.Барон д’Ольбах, Морле, Гальяни, Дидерот,Энциклопедии скептический причет,И колкий Бомарше, и твой безносый Касти,Все, все уже прошли. Их мненья, толки, страстиЗабыты для других. Смотри: вокруг тебяВсе новое кипит, былое истребя.Свидетелями быв вчерашнего паденья,Едва опомнились младыя поколенья.Жестоких опытов сбирая поздний плод,Они торопятся с расходом свесть приход,Им некогда шутить, обедать у Темиры,Иль спорить о стихах. Звук новой, чудной лиры,Звук лиры Байрона развлечь едва их мог.
Какая бездна критики во всем приведенном стихотворении! Ведь это – курс новой литературы, так бесцветно обыкновенно разводимый на сотнях водянистых страниц учеными, томы которых мы имеем неосторожность читать вместо того, чтобы заучить наизусть, упиться и, упиваясь, невольно запомнить эти краткие и вековечные строфы! Но чтобы их написать, разве достаточно волшебно владеть стихом? Нужны были годы развития, сладостная молитва перед этими именами и осторожная от них отчужденность, основанная на тончайшем вкусе, и моральном, и эстетическом.
Умов и моды вождь пронырливый и смелый…
Кто это сказал о Вольтере, уже перерос Вольтера. Так Пушкин вырастал из каждого поочередно владевшего им гения, – как бабочка вылетает из прежде живой и нужной и затем умирающей и более ненужной куколки. Пушкин оживил для нас Вольтера и Дидеро; заставил вспомнить их, даже их полюбить, когда мы и не помнили уже, и уже не любили их; в его абрисах их нет и тени желчи, как и никакого следа борьбы с побежденным гением. Это – любовное, любящее оставление, именно, вылет бабочки из недавно соединявшейся с нею в одно тело оболочки, «ветхой чешуи». Ум и сердце Пушкина, как это ни удивительно, как ни странно этому поверить, спокойно переросли столько гениев, всемирных гениев. Факт поразителен, но он точен, и мы точно его формулируем. Никто не отважится утверждать, что в приведенных характеристиках есть неполнота понимания; и никто же не докажет, что можно отчуждиться от гения, поэта или философа, вполне понимаемого, не став с тем вместе и выше его.
Таким образом, слова о себе Пушкина, что память о нем и его памятник подымется
…выше Наполеонова столпа[121], –
не есть преувеличение: и даже сравнение взято не искусственно. Пушкин был царственная душа; в том смысле, что, долго ведомый, он поднялся на такую высоту чувств и созерцаний, где над ним уже никто не царил. То же чувство, какое овладело Гумбольдтом, когда он взобрался на высшую точку Кордильер: «Смотря на прибой волн Великого океана, с трудом дыша холодным воздухом, я подумал: никого нет выше меня. С благодарностью к Богу я поднял глаза: надо мной вился кондор» («Космос»).
Сейчас, однако, мы выскажем отрицание о Пушкине. И над ним поднимался простой необразованный прасол Кольцов – в одном определенном отношении, хотя в другом отношении этот простец духа стоял у подошвы Кордильер. Как он заплакал о Пушкине в «Лесе» – этим простым слезам:
Что дремучий лесПризадумался……Не осилили тебя сильные,Так зарезалаОсень черная, –
мы можем лучше довериться, чем более великолепному воспоминанию Пушкина о Байроне:
Меж тем как изумленный мирНа урну Байрона взираетИ хору европейских лирБлиз Данте тень его внимает.
До чего тут меньше любви! Есть великолепие широкой мысли, но нет той привязанности, что не умеет развязаться, нет той ограниченности сердца, в силу которой оно не умеет любить многого, и в особенности – любить противоположное, но зато же не угрожает любимому изменою… Пушкин был универсален. Это все замечают в нем, заметил еще Белинский, заметили даже раньше Белинского непосредственные друзья поэта, назвавшие его «протеем». Но есть во всякой универсальности граница, и на нее мы указываем: это – забвение. Пушкин был богат забвением, и, может быть более богат, чем это вообще удобно на земле, желательно на земле для ее юдоли, но это забвение – гениальное. Он все восходил в своем развитии; сколько «куколок», умерших трупиков оставил его великолепный полет; эти смертные остатки, сброшенные им с себя, внушают грусть тем, кто за ним не был в силах следовать. Где же конец полета? что, наконец, вечно и абсолютно? Атмосфера все реже и реже:
Ты – Царь. Живи один…
Глазам обыкновенного смертного трудно и тягостно за самого гения следить этот полет, взор, наконец, отрывается от него – потому-то гениальные люди остаются непонятными для самых близких своих, к своему и их страданию!.. Не та ли темная пустота раскрывается перед этим восходящим полетом, которая делает гениальных людей безотчетно сумрачными и убегая которой люди, простые люди, так любят жаться на земле друг к другу, оплакивать друг друга, хранить один о другом память; и отсюда вытекли если не самые великолепные, то самые милые людские сказочки и песенки. Отсутствие постоянного и вечно одного и того же составляет неоспоримую черту Пушкина и в особом смысле – слабость его, впрочем, только перед слабейшими на земле. Собственно абсолютным перед нами является только его ум и критическая способность; но тем глубже и ярче выступает временность и слабость перед ним всего, что было на земле предметом его внимания, составило содержание его творений. Нет суженной, но в суженности-то и могучей цели, как нет осязаемо постоянной меры всем вещам, если не назвать ею вообще правду, вообще прелесть: но это – качества, а не имя предмета, как и не название лица или даже убеждения. Пушкин был великий «прельститель», «очарователь», владыко и распорядитель «чар», впрочем, и сам вечно живший под чарами. Но под чарами чего? Тут мы находим непрерывное движение и восхождение, и нет конца, нет и непредвидимо даже завершение восхождения:
…В цепях, в унынии глубокомО светских радостях стараясь не жалеть,Еще надеясь жить, готовясь умереть,Безмолвен он сидел, и с ним в плаще широком,Под черным куколем, с распятием в руках,Согбенный старостью беседовал монах.Старик доказывал страдальцу молодому,Что смерть и бытие равны одно другому[122],Что здесь и там одна бессмертная душаИ что подлунный мир не стоит ни гроша.С ним бедный Клавдио печально соглашался,А в сердце милою Джульетой занимался.
(«Анджело»)Какая правда, и вместе какое безмерное любование юности на себя, на радость жизни и мира! И около этого, с равною красотою, но не с большею правдою и не с большею простотою, умиление перед полным упразднением всякой юности и всякого земного тления:
- Что есть истина? Праведники Льва Толстого - Андрей Тарасов - Культурология
- Пушкин и пустота. Рождение культуры из духа реальности - Андрей Ястребов - Культурология
- Психологизм русской классической литературы - Андрей Есин - Культурология
- Певец империи и свободы - Георгий Федотов - Культурология
- Мудрость воина. Сборник медитативных притч - Павел Федотов - Культурология
- Что нужно знать о Северном Кавказе - Коллектив авторов - Культурология
- Петербург Пушкина - Николай Анциферов - Культурология
- История балов императорской России. Увлекательное путешествие - Оксана Захарова - Культурология
- Диалоги и встречи: постмодернизм в русской и американской культуре - Коллектив авторов - Культурология
- Истории простых вещей - Фаина Османова - Культурология