Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вы не расстраивайтесь. Все будет в порядке…
— Ну, а прогул?
— Ну… прогул. — По лицу ее проскользнула некая тень, розовая и светлая тень воспоминания. — Прогул, подумаешь… Нет, конечно, классная права, — поправилась она, — но не думаю, чтоб все было плохо. Только вот что меня беспокоит…
— Что же вас беспокоит?
Она внимательно и, как показалось, испытующе посмотрела на него:
— Что-то он очень притих в последнее время. Скучный какой-то, точно чем-то подавлен. Ведь по натуре он очень живой, контактный. — И, смутившись, она вдруг добавила скороговоркой: — А вообще я люблю вашего мальчика… Нет, поймите правильно, я их всех люблю, но с ним мне всегда легко. В нем всегда ощущается…
— Что же? Что же? — спросил он, и чувство затаенной, прибитой обстоятельствами, но вполне правомерной родительской гордости начало подниматься и распрямляться в нем.
— Постоянная внутренняя работа… Он, чувствуется, думает все время. Уж не знаю, о чем он думает. Да и невозможно знать… В общем, нормальный, вполне хороший мальчик.
Этого было маловато по той шкале, которую он мысленно вычертил, вдохновленный се первыми словами, концовка показалась ему скромной, но в целом не вызывала возражения, и он сказал как бы растроганно:
— Ну, спасибо, поддержали, так сказать, в трудную минуту.
Внизу у раздевалки шла привычная кутерьма. Выскакивали полузастегнутые, будто, если на секунду задержаться, их оставят здесь надолго, может, даже навсегда замуруют. Впрочем, справедливости ради отметим и тех, кто одевался степенно и спокойно. Главным образом самые младшие или, наоборот, самые большие. Десятиклассники были так взрослы, раскованны, великолепны, что он робел, и казалось, что они знают о жизни больше, чем он сам.
Игорь появился с опозданием, шел не торопясь, чуть враскачку. На озабоченном лице блуждала деланная полуулыбка… Так бывало всегда, когда он ожидал чего-то.
— Пойдем? — спросил отец. — У тебя никаких классных собраний?
— Нет, — ответил мальчик.
Они шли по проспекту, шли не домой, не в сторону дома, а от него, вот что было странно и ново.
— Ну, как же дела? — спросил он мальчика.
— Нормально, — сказал тот.
— Ничего себе нормально, когда меня в школу вызывают.
— А они всегда вызывают.
— Ну, почему же всегда? Не надо преувеличивать.
— А у них работа такая.
— Нет, не согласен. У них работа — учить. А вызывают только в самых из ряда вон выходящих случаях. Понимаешь?
Мальчик не ответил. Они шли теперь по парку, мимо огромного носорога, и он вспомнил, как однажды они пришли сюда с сыном, несколько лет назад, и мальчик стал ползти и карабкаться к вершине, широкой бронзовой спине, карабкался, радуясь собственной смелости, и тем не менее все время оглядывался на отца — боялся. Сначала добрался до рога и там застыл на некоторое время, боясь спуститься вниз и не решаясь продолжить путь наверх, и самому было страшновато, что мальчик лез, и вместе с тем ему хотелось, чтобы он преодолел страх, и молча, глазами, он показывал мальчику: давай, давай вперед.
Но тут выскочила какая-то девчонка-дружинница и стала на него кричать:
«Снимите немедленно своего мальчика!»
Он, может быть, и послушался бы, если б это говорилось другим тоном, но голос девчонки, визгливый и истерично-повелительный, был так неприятен, что он не шелохнулся, а мальчик видел все это сверху, и лицо его болезненно кривилось — дети не любят, когда на их отцов кричат. И быстро и легко, как муравей, полез вверх и вскоре оказался на взгребке огромной бронзовой спины.
«Молодец, Игорь! — сказал он сыну. — Теперь осторожненько вниз».
Другие дети лазали здесь ежедневно, носорог был ими обжит, как стоящая рядом беседка, сооруженная в честь восьмисотлетия Москвы, а Игорь впервые рискнул. И вот так они смотрели друг на друга. Ему хотелось, чтобы сын лез сам, без его помощи, и он глазами показывал надежный и кратчайший путь, и мальчик стал спускаться неуверенно, боязливо, но все же по-звериному цепко, а голос дружинницы все звенел рядом, но уже не был слышен.
Почему-то вдруг вспомнилось это.
Они часто бывали в этом парке именно вдвоем и знали здесь все — от полузабытых, заброшенных каруселей до шашлычной на взгорке, к которой вечером было не пробиться, а сейчас там сидело несколько посетителей в одном углу, а в другом белела стайка оживленно о чем-то беседующих официанток.
Парк существовал в его сознании еще с довоенных времен. «Пойти в парк Горького»… Выходной отца и парк где-то далеко от дома, почти как другой город.
«Парк Горького».
Потом парк исчез из жизни на четыре года, и осталось только сочетание этих слов в медном грохоте оркестров под деревянными раковинами.
Как только он вернулся из эвакуации, весной сорок четвертого года, отец повел его в парк Горького. Они жили тогда в квартире, стекла окон и рамы которой были выбиты воздушной волной после немецкой бомбежки. С пятого этажа виднелся двор с огромным ржавым холмом. Бесформенное месиво, железные балки, на которых, как на адских шампурах, чудом держались обгоревшие куски плит, а рядом — мелкий битый кирпич, повисшие над землей оборванные лестницы и страшные какие-то куски ткани, одежды, что ли, или одеял.
«Прямое попадание», — сказал отец.
До войны это был нарядный, почти кукольный дом латвийского постпредства. Окна выходили в их двор, и Сергей видел, как гуляли по ярко-зеленому, аккуратно стриженному газону две беленькие близняшки в клетчатых юбках, как они чинно вышагивали в сопровождении высокой очкастой старухи, две удивительные девочки, как бы с первой страницы нерусского букваря; было интересно, когда вдруг они убегали от старухи, начинали носиться, прыгать и, казалось, верещать, точно две пчелки.
Отец хромал после ранения. Они шли медленно по внезапно остановившемуся эскалатору, а когда вышли из метро, мальчику вдруг открылся Крымский мост и поразил его, и надолго запомнилось это ощущение гигантского, сверкающего на солнце моста, похожего на арфу с железными натянутыми струнами, лебедино и мощно выгнутого над студеной, в темных скорлупах льда водой. Мост этот возник из полузабытой младенческой довоенной жизни, где они втроем — он, отец и мать — гуляли по парку и внезапно наткнулись на серый полотняный шатер. Кто-то громко, зазывно кричал: «Граждане, граждане, поторопитесь, сегодня последний день, рекордный номер — мотогонки по вертикальной стене!» И странная пугающая закопченность вертикальной стены, натужное гудение бешено кашляющего и как бы на последнем усилии взбирающегося мотоцикла, белое лицо под красным шлемом, и другой мотоцикл, вслед за ним, — с девушкой в серебряном скафандре, удивительная краткость этих мгновений, рев, рык, рывок вверх, затем вниз и снова вверх, а потом вниз, и тишина — и все. И надо уходить от краткого волшебства в потемневший, похолодевший парк с зажигающимися ромбиками довоенного неона. И пока ты ешь мороженое в павильончике, и когда, уже сонный, идешь домой, все вспоминаешь этот нарастающий грохот и неожиданную тишину. И вспоминаешь парк в целом и ту его часть, по которой гуляли, с дневным кино, чебуреками, мороженым, с шахматными досками на улице, с гигантской цифрой «1941», выложенной желтыми цветами на зеленой клумбе, и гигантский портрет Сталина и Ворошилова на фанерном щите, в длинных, до пят, шинелях, идущих под руку по двору Кремля. Но еще помнишь, что начинается за Зеленым театром эта парковая чащоба с ее гротами и холмами, со множеством павильончиков, сильно источающих бараний шашлычный запах.
Туда детей почему-то не любят водить. Там парни и девушки сидят не на скамейках, а просто на земле в обнимку, сидят так часами неподвижно на траве, забросанной картонными стаканчиками и смятыми листами газет.
И почему-то он вспомнил свою мать, как она тогда выглядела и в чем была одета.
Но когда весной 44-го года они шли туда с отцом, парк буквально потряс его тем, что почти не изменился. Только людей в нем маловато, нет театра шапито и шатра с мотогонками, но зато уже продают мороженое, брикет стоит двадцать четыре рубля, мороженщица разрубает его на три части, и отец покупает ему треть за восемь рублей. Это первое мороженое после эвакуации. А у каменной решетки парка стоят гигантские танки, зеленоватые, с желтыми крестами, с тупыми подковами кабин, с пупырчатой, ящерного вида, чуть потертой броней, иногда с вмятинами — это немецкие трофейные танки. Они стоят, как звери в зоопарке, и так и видятся сквозь решетки ограды — обезвреженные незнакомые звери как бы доисторических времен, с огромными хоботами и маленькими головками, вызывающие опасливую брезгливость и острое любопытство. Запомнился человек в ватнике, который обстоятельно рассказывал, как осколок танкового снаряда его контузил под Наро-Фоминском. Ему было приказано атаковать танки, и он бежал с бутылкой с зажигательной смесью; его бросило наземь взрывной волной, а бутылка разбилась рядом с ним и не разорвалась. Рассказывал он, все время посмеиваясь, но слушать его было как-то страшно и боязно, и, хотя он рассказывал все по порядку, казалось, что в мыслях его какой-то разрыв, преодолеть этот разрыв он не в силах. Рядом сидели инвалиды в гимнастерках, пили пиво и детально обсуждали технические данные этих танков.
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Геологи продолжают путь - Иннокентий Галченко - Советская классическая проза
- Полтора часа дороги - Владимир Амлинский - Советская классическая проза
- Река непутевая - Адольф Николаевич Шушарин - Советская классическая проза
- Амгунь — река светлая - Владимир Коренев - Советская классическая проза
- Селенга - Анатолий Кузнецов - Советская классическая проза
- Среди лесов - Владимир Тендряков - Советская классическая проза
- Перехватчики - Лев Экономов - Советская классическая проза
- Два мира - Владимир Зазубрин - Советская классическая проза
- Командировка в юность - Валентин Ерашов - Советская классическая проза