Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Григорьева работала во дворе, у запасного входа в бомбоубежище. Из бомбоубежища доносились крики и плач. Григорьева постучала в дверь мощным кулаком и закричала:
— Ну, чего? Чего? Подождать не можете? Уцелели, и слава богу! Помолчите немного, только душу тянете!
Дверь придавило осевшим потолком. Пришлось рубить её топорами. Григорьева с силой рванула на себя остатки двери и сказала, вдруг прослезившись:
— Ну, где вы, милые? Выходите…
Люди бросились в узкий выход, тесня друг друга.
— По одному, по одному! Ну, и народ! — кричала Григорьева, грубоватыми окриками пытаясь заглушить волнение.
Шатающиеся, бледные, обезумевшие люди выскакивали во двор и растерянно толпились под открытым небом, жадно вдыхая ночной воздух, смешанный с известковой пылью, и глядя на вновь обретённый мир остановившимися, непонимающими глазами. Женщины прижимали к себе детей, до боли стискивая их в объятиях, и ни за что не хотели хоть на секунду выпустить их из рук. Младенцы спали, некоторые плакали, и матери тут же во дворе кормили их, приговаривая бессмысленные слова.
Ошалевшая от ужаса старушка подбежала к Григорьевой. Она длинно, путано и слезливо объясняла что-то, её почти невозможно было понять, и Жорка сказал пренебрежительно:
— Ну, чего время тратить, она ж совсем рехнулась, разве не видно?
Но Григорьева уловила в безумной скороговорке старухи какие-то точные слова — семьдесят вторая квартира, мальчик. Она стала допрашивать старушку, терпеливо выбирая из потока слов то, что ей нужно было. А затем уверенно сообщила всем, что в семьдесят второй квартире оставалась женщина с двухлетним ребёнком Стасиком, муж у женщины на фронте, она поленилась сойти вниз.
От квартиры 72 в третьем этаже ничего не осталось, кроме одной стены. Старушка показывала в пустоту дрожащим пальцем и приговаривала:
— Вот тут… вот тут… кроватка его у этой стеночки стояла… хороший такой мальчик… послушный…
Григорьева первая полезла на груду обломков, широко расставляя ноги и хватаясь за расщеплённые брёвна. Мусор и щебень осыпались из-под её ног. Придавленные обвалом, женщина и ребёнок не могли быть живы, но Григорьева упорствовала: поищем!
Андрей Андреич рядом с нею осторожно разбирал обвал, сбрасывая вниз, на оцеплённую улицу, всё, что можно было. Прошёл час лихорадочной работы, когда Григорьева, подняв руку, шопотом сказала:
— Я слышу детский плач.
Все прислушались. Но никто ничего не слышал. Да и Григорьева уже не слышала. Может быть, померещилось?
— Нет, не померещилось, — упрямо настаивала она: — вот отсюда. Такой тоненький, жалобный голосок..
Ещё полчаса продолжалась разборка, и вдруг все явственно услыхали доносящийся снизу захлёбывающийся детский плач.
— Осторожней!
Боясь потревожить груду обломков, чтобы они не обвалились на уцелевшего ребёнка, люди бережно, как драгоценность, высвобождали доску за доской, камень за камнем. Полуразрушенное перекрытие качалось у них под ногами.
— Тут провалишься к чорту! — буркнул Жорка, отскакивая, и Григорьева с ненавистью прикрикнула на него, что он может убираться к чорту, не ожидая, пока провалится, без него сделают.
Но Жорка ответил ей, что она здесь не хозяин, и снова полез на шатающееся под ногами перекрытие. Детский плач отчетливо доносился снизу. Григорьева и Андрей Андреич начали с остервенением, забыв осторожность, раскидывать руками обломки, освобождая проход в обвале.
— Колюшка! — позвала, наконец, Григорьева, вытирая подолом струившийся по лицу пот.
Они раскопали узкую щель, и через эту щель детский голос был слышен так, как будто ребёнок совсем рядом.
— Пролезешь, Колюшка? — заискивающим шопотом спросила Григорьева.
Коля скинул пальто, взял ручной фонарь и попробовал вползти в щель. Но она была слишком узка даже для него. Ребёнок надрывался от плача. Андрей Андреич руками отдирал камни и штукатурку, расширяя лаз, а Григорьева лежала рядом на животе и говорила в темноту несвойственным ей ласковым, мурлыкающим голосом:
— Не плачь, миленький, не плачь, родименький, сейчас мы пойдём к маме, мой хорошенький…
Ребёнок затихал на минуту, ожидая, что его сейчас возьмут, а потом, обманутый в своём ожидании, заливался отчаянным плачем, и у мальчиков, расширявших лаз, от нетерпения дрожали руки.
Ладно, хватит!
Коля скинул с себя курточку и полез в щель.
Григорьева слышала, как он пыхтит и скрипит зубами от боли, протискиваясь среди острых камней и щепы. Но он всё-таки пролез, и луч фонарика замелькал где-то внизу. А затем сдавленный голос Коли раздался на том конце щели:
— Тут мать убитая… и он у неё в руках… я не могу отодрать его…
Ребёнок продолжал захлёбываться слезами, голосок его слабел.
— Коленька, постарайся, отдери, — умоляла Григорьева, — ты, главное, не бойся, сперва одну руку разогни, потом другую…
— Она застыла… и у него ножки придавлены..
Ясно было, что Коле очень страшно одному с покойницей.
— Сейчас я приду! — крикнул вниз Жорка и стал снимать пальто и пиджак. — Сейчас, Колька, погоди… Ты ребёнка успокой…
Забыв о том, что это ненавистный ей Жорка, Григорьева приняла от него одежду и ласково советовала лезть ногами вперёд и, главное, беречь лицо, не пораниться. Жорка стал проталкиваться в щель. Один раз он вскрикнул, потом застонал тихим, долгим стоном, но слышно было, что он уже внизу. Григорьева удивилась, услыхав неузнаваемо добрый голос Жорки:
— Вот так, мой маленький, вот так, хороший, сейчас мы освободим твои ножки… Видишь, какой фонарик? Хороший фонарик, правда?
Ребёнок затих, только изредка протяжно всхлипывал.
Луч фонаря осветил щель.
— Берите ребёнка, я подам, — сказал Жорка.
Коля подошёл к лазу со вторым фонариком, и Григорьева увидела исцарапанное лицо Жорки и его окровавленное плечо под разорванной в клочья рубахой. Жорка поднял на руках ребёнка:
— Берите, только потише, у него ножки ушиблены.
И Григорьева, вдвинувшись, сколько могла в щель, приняла ребёнка на свои огромные руки, ставшие мягкими и нежными, как руки матери.
10
Анна Константиновна накинула поверх халата пальто и вышла в сад. Сад был озарён розовым, колеблющимся светом близкого пожара, и в этом свете отчетливо выступали низенькие детские скамейки, маленькие, словно игрушечные, качели, деревянная загородка для «ползунков», аккуратно обструганные ящики с песком. В этом свете был хорошо виден и дом, построенный специально для детей, с широкими окнами и крытым балконом, опоясавшим второй этаж: там дети спали днём — летом в одних рубашонках, зимою в тёплых меховых мешках. Теперь стёкла были выбиты или поблескивали расходящимися трещинами. И детишки не спали больше ни на балконах, ни в своих светлых белых спальнях, где так много воздуха. Для них устроили спальню в подвале, тесно сдвинув кроватки, а самых маленьких укладывали в бельевые корзинки, поставленные в ряд на стульях. Во время своих дежурств Анна Константиновна сплетала гирлянды из осенних листьев и украшала ими серые, угрюмые стены. Ей хотелось, чтобы дети не были лишены красоты даже сейчас, среди бомб и смертей.
— Второй час тушат, — сказал сторож, подходя к Анне Константиновне: — дом старый, сухой, хорошо горит.
Пламя, теснимое со всех сторон струями воды, то замирало, то выбивалось в новом направлении, но и здесь его настигали струи воды, и тогда шипение, пар и дым говорили о неутомимой силе сопротивления, более мощной, чем сила огня. Иногда искра залетала в сад и красным светлячком мигала на дорожке — помигает и погаснет.
— Скоро потушат, — успокоительно ответила Анна Константиновна, — теперь уж можно не беспокоиться.
Недавно, когда рядом, после падения бомбы, возник пожар, Анна Константиновна приказала подготовиться к тому, чтобы эвакуировать детей из дома, если пожар распространится. Сонных детей одели и положили в ряд. Каждая няня и уборщица знала, кого она должна взять на руки и куда выносить.
— Будете раздевать? — спросил сторож.
— Подождём. Пусть тревога кончится.
Карета скорой помощи взвыла у ворот. Санитар вынес из кареты что-то завёрнутое в одеяло, пошёл вслед за Анной Константиновной в дом.
В пакете был мальчик, перепачканный известковой пылью, заплаканный, уснувший крепким сном измученного, настрадавшегося младенца.
— Няня, горячей воды, ванночку. Молока согрейте!
— Распишитесь, — сказал санитар.
Анна Константиновна расписалась в том, что приняла Анастаса Кочаряна, двух лет, мать убита, отец на фронте, адрес такой-то, дома ребёнка звали Стасиком.
— Очень плакал, перепугался, — сказал санитар, — я уж ему в дороге и песни пел, и палец давал сосать.
— Палец! — возмутилась Анна Константиновна. — Санитар — палец давал!
- Зарницы в фиордах - Николай Матвеев - О войне
- Река убиенных - Богдан Сушинский - О войне
- Сильнее атома - Георгий Березко - О войне
- Последний защитник Брестской крепости - Юрий Стукалин - О войне
- В списках не значился - Борис Львович Васильев - О войне / Советская классическая проза
- Свет мой. Том 3 - Аркадий Алексеевич Кузьмин - Историческая проза / О войне / Русская классическая проза
- Здравствуй, комбат! - Николай Грибачев - О войне
- В сорок первом (из 1-го тома Избранных произведений) - Юрий Гончаров - О войне
- Момент истины (В августе сорок четвертого...) - Владимир Богомолов - О войне
- Стеклодув - Александр Проханов - О войне