Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот на что, вообразив ее всю, можно теперь, вернувшись к ее началу, обратить наконец внимание – на строки краткие предисловия:
«Прозой Вяземского я занималась начиная с 1925 года. Тогда же это занятие навело меня на мысль – начать самой нечто вроде “записной книжки”».
Я и знал, и обратил внимание, однако – не дошло. «Читательская хронология», о которой рассуждалось выше, сработала: в конце пути за выдающиеся заслуги (как переводчику право на оригинальную книжку) ученому даруется право на мемуары… Что, безусловно, небезынтересно, поскольку – личность. Свобода для ученого воспринимается лишь как итог и заработанное право на отдых. Отблеск. Роскошь. Шалость. Закат.
Это и в массе случаев не так. Но здесь и еще особый случай.
Здесь вовсе не склон лет. Это писал молодой человек двадцати трех лет, потом двадцати четырех…
«Недели две тому назад… в час ночи позвонил Мандельштам…»
«Горький недавно говорил…»
«Тынянов сказал вчера…»
Ах вот когда это было! Тогда. Недавно и вчера. Шестьдесят лет назад.
И вот как готов этот молодой человек к этим предстоящим шестидесяти годам:
«Юность – это время приготовлений к жизни, и притом приготовлений не по существу. Хотеть быть кондуктором для интеллигентского ребенка психологически обязательно, потому что юность – это пора, когда человек не знает своего будущего и не умеет подсчитывать время. Юность имеет занятия, но несовместима с профессией. В жизни человека есть период, когда он мыслит себя господином неисчерпаемого запаса времени… У взрослого человека время исчезает бесследно и навсегда. Так начинается приобщение к профессии».
Это пишет двадцатишестилетний. О блокаде напишет сорокалетний. Последние записи начнет человек пятидесятилетний.
И вот что будет написано через сорок лет после первых записей тем же человеком, не менее зрелым, но будто и не более старым:
«В старости не следует (по возможности) бояться смерти, потому что из теоретической области смерть перешла в практическую. В старости нельзя жаловаться, потому что кто-нибудь может в самом деле пожалеть… Нельзя опускать руки, потому что в старости этот жест чересчур естественный.
Мы завидуем молодости – нет, не ее весельям. Молодость мы испытали в свое время и знаем, как она нерадостна и пустынна. Мы завидуем праву ее на страх, на чужую жалость, на глупость, на слабость и слезы в ночи… Ей можно, потому что где-то, на большой глубине, она не уверена, что все окончательно и всерьез.
Вот какие права дарованы юности. Мы же, если хотим жить, должны быть очень бодрыми и гордыми».
Автор убедился в том, в чем был убежден с юности…
В той же последней книге «О старом и новом» переиздана и работа 1929 года «Вяземский и его “Записная книжка”». В строении книги она сознательно «зарифмована» с собственными записями. В этой прекрасной, упругой, молодой статье
«Записная книжка» обоснована как осознанный и выстроенный Вяземским жанр. Традицию русской эссеистики Л. Гинзбург постигает теоретически и принимает эстафету. Только – что вперед чего? «Записки» она начинает одновременно и ведет задолго до окончания работы над Вяземским. Наше шуточное предположение об «экспериментальном литературоведении», выдвинутое вначале, здесь оказалось не шуточным. Постичь законы прозы Вяземского исследователю удалось в результате собственного опыта. Прозаик Лидия Гинзбург здесь старше литературоведа. И что к чему окажется приложением – проза ли к литературоведению, сегодня доминирующему в сознании читателей Л. Гинзбург, или литературоведение к ее прозе, только начавшей проступать во времени, – неизвестно.
Настоящие заметки – еще не тот анализ, которого будет достойна эта растущая на наших глазах книга. Наша цель здесь – лишь обозначить в сознании читателя самостоятельное значение прозы Лидии Гинзбург.
1986
Постскриптум к долгожданной книгеЯ еще помню, как мои бабушки… А что помнили мои бабушки? Октябрьских событий совершенно не заметили, вот что они запомнили. Одна еще будто помнила, что слышала какие-то отдаленные одиночные выстрелы, а другая и выстрелов не помнит. Потом, правда, заметнее стало… но тоже… не то что Сталина, Ленина имени не слыхали – всё Троцкий, Зиновьев… Ленин потом появился. Совсем из ума выжили, старые… – единственное оправдание и спасение.
И это тогда, когда все, не выжившие из ума и просто выжившие, уже не помнили, а знали, что на самом деле было.
Революции и войны выпуклы лишь в учебнике истории. А так… «Кто стреляет? В кого стреляет?» Кто-то куда-то пробежал, потом сразу много в другую сторону. Чью-то ногу оторвало… Хлеб в лужу упал. Вот-вот! Карточки украли. Две-три вспышки в бесконечном затемнении времени. Нескончаемость – вот признак исторического события.
Пройдет лет пятьдесят, и откроется, что было скрыто. «Перестройка» – условное слово. Как ее тогда назовут? Революция? Контрреволюция? Гражданская война?.. А что, кровь уже лилась…
Человек – свидетель событий в том случае, если уцелеет, переживет. Участник – не свидетель. Всё-то мы видим и понимаем потом.
Человек, видящий настоящее время, – еще реже, чем человек, прозревающий будущее. Это вам не экстрасенс какой-нибудь.
Это уже Блок или Мандельштам.
Это и есть лирика.
Прозаик – человек, прозевавший настоящее время, впадает от неточности памяти в эпос.
Прозаика, пишущего с точностью лирика, нельзя печатать. Не потому, что запрещено. А потому, что нельзя.
Разве что на Западе. Потому что там – все равно.
Тексты, напечатанные на Западе и у нас, – разные тексты. Даже нецензурованные, буква в букву, – разные. Это вам не Борхес, переписанный Дон Кихотом.
Все еще нельзя печатать «Четвертую прозу», да и Надежду Яковлевну все еще нельзя печатать. Хоть бы их и напечатали по инерции нашей гласности.
Их можно напечатать разве потому, что их нельзя прочесть. Глаз не хватит. Духу так понять, как написано.
«Не сравнивай, живущий несравним…»
Лидию Яковлевну тоже нельзя печатать. Разве «Записки блокадного человека» уже можно?
Особой силой налито ее позднее печатное слово оттого еще, что не было у него теневого предшествия на западной, слишком хорошей бумаге. А сразу – на советской, советскими буквами.
На настоящее – как на смерть, как на солнце – во все глаза не взглянешь. Только дети соревнуются с ним: сколько можно выдержать, не мигая? Ученые – те же дети. Если настоящие, то до старости. Та же беззащитность и жестокость.
Ученый, тыняновская ученица – вот кто была для нас Лидия Яковлевна в начале 60-х, когда мы с ней подружились, двадцатисчемтолетние. Никакая не писательница – это мы были писатели. О чем я с ней говорил, я еще представляю. Что занимает меня теперь, это – о чем она с нами говорила?.. В ее теперешних тогдашних записях я не нахожу рефлексий на наше общение. Либо она щадила нас, после нашего ухода вспоминая то Олейникова, то Ахматову, с кем было о чем поговорить?.. То ли мы еще найдем, впоследствии, ее наблюдения о нас – крайне любопытно… не дай Бог.
Ахматова сердилась на «поэтессу» и настаивала, что – поэт. Так вот, ученый Лидия Яковлевна Гинзбург – «настоящая ученый». Она основоположила экспериментальное литературоведение, в отличие от остального, наукой называемого больше из академической вежливости. Учитель ее строго разделил свои жанры – на науку и романы, ученица – объединила. Может, Тынянов и проверял какие-нибудь из научных гипотез художественным чутьем, но это – другое. В обладании жанрами, в их принципиальном и качественном различии был для него тыняновский блеск, пушкинский шик. Задумав написать о том, что Вяземский осознавал свои «Записные книжки» как жанр, двадцатисчемтолетняя Лидия сама начала писать «Записки». Обретя в этом личный опыт, она проникла в метод Вяземского, о чем и написала свою первую научную работу. Статья была закончена в 1926 году – «Записки» же длятся по сей день.
Может, из той точки в 26-м она с нами и беседовала в 62-м как ровесница? Мы же не знали… Так было легче.
Всем, наверно, как в детстве, хочется посмотреть на прошлое, в котором тебя еще не было, собственными глазами. Заглянуть в какой-либо пещерный век, оттолкнуть д’Артаньяна от летящего в маршальскую шкатулку ядра или позже, усталее и взрослее, поностальгировать в пушкинской эпохе. Везде хорошо, где нас нет… Не понимаем, что мы и впрямь продолжаем жизнь во всех эпохах, потому что пространство отчасти то же, язык, дома и деревья… география и культура. Куда более фантастична мечта, чтобы на нас взглянуло прошлое не пустыми глазницами, а прежними глазами. Что бы сказали Пушкин или Чехов, глядя на все это? Мы теперь уже отчасти догадываемся и содрогаемся. Взгляд этот на нас кажется нам то фантазией, то откровением – а ведь только так, только их глазами и можно себя более или менее разглядеть.
- Феноменологический кинематограф. О прозе и поэзии Николая Кононова - Александр Белых - Эссе
- Место действия. Публичность и ритуал в пространстве постсоветского города - Илья Утехин - Эссе
- Собрание сочинений в двух томах. Том II - Валентин Николаев - Эссе
- Статьи. Эссе (сборник) - Евгений Лукин - Эссе
- Куры не летают (сборник) - Василь Махно - Эссе
- Жизнь, как есть - Сергей Санеев - Эссе
- Замок из песка - Gelios - Эссе
- И не только Сэлинджер. Десять опытов прочтения английской и американской литературы - Андрей Аствацатуров - Эссе
- Невозможность путешествий - Дмитрий Бавильский - Эссе
- Шопенгауэр как воспитатель - Фридрих Ницше - Эссе