Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот, а пропо – скажу я: он позирует – да – апофегмами… А Задопятов…
– Опять Задопятов, – ответил ей голос.
– Да, да, – Задопятов: опять, повторю – «Задопятов»; хотя бы в десятый раз, – он же…
Тут Дарья поставила самовар на ореховый стол.
На узорочной скатерти были расставлены и подносы, и чашечки с росписью глазок.
Пар гарный смесился с лавандовым запахом (попросту – с уксусным), распространяемым Василисой Сергеевной; вполне выяснялась она на серебряно-серых обойных лилеях своим пеньюаром, под горло заколотым ясной оранжевой брошкою; били часы под сквозным полушарием на алебастровом столбике; а канарейка, метаяся в клеточке, над листолапою пальмою трелила.
Ясно блестела печная глазурь.
Василиса Сергевна сказала с сухой мелодрамой в глазах:
– Задопятов ответил ко дню юбилея.
И стала читать, повернувшись к балконной двери, где квадратец заросшего садика веял деревьями:
Читатель, ты мне говоришь,Что, честные чувства лелея,С заздравною чашей стоишьТы в день моего юбилея.Испей же, читатель, – испейИз этой страдальческой чаши:Свидетельствуй, шествуй и сейНа ниве словесности нашей.
Читала она с придыханием и с мелодрамой, – сухая, изблеклая, точно питалась акридами; нервно дрожала губа (губы были брусничного цвета); и родинка волосом темным вилась над губой; при словах «шествуй, сей» она даже лорнетом взмахнула в пространство деревьев.
И веяли бледно гардины от бледных багетов; в окне закачалася ветвь с трепыхавшимся, черно-лиловым листом:
– Да какие же это стихи: рифмы – бедные; у Добролюбова списано.
Голос приблизился.
– Что? А – идея? Гражданская, да, не… какая-нибудь там… с расхлябанным метром… как давече.
– Это был стих адонический: чередованье хореев и дактилей…
Вместо хореев и дактилей – ветер влетел вместе с Томочкой, песиком; и уж за ним ветерочком влетела Надюша в своей полосательной кофточке, в серокисельной юбчонке, расплесканной в ветре, в ажурных чулочках.
– Да ты не влетай, прости господи, лессе-алейным аллюром… Притом, скажу я, – не кричу так: мои акустические способности не…
Василиса Сергевна сердито взялась рукой за чайник, поблескивая браслеткою из блюдъэмайль и потряхивая высокой прическою с получерепаховым гребнем.
– Маман, говорите по-русски; а то простыни превращаются в анвелопы у вас.
Надя села, мотнув кудерьками, подвесками: и заскучнела глазами в картину; картина открыла – картину природы: поток, лес, какие-то краснозубые горы.
От стен, точно негры, блестящие лаком, несли караул черноногие стулья; массивный буфет рассмеялся ореховой, резаной рожей.
Казалось, что мелодрама в глазах Василисы Сергевны – не кончится; годы пройдут, а в словах и в глазах Василисы Сергевны останется то же: в глазах – мелодрама; в словах – власть идей.
– Да, амортификацию переживает природа, – и тотчас же оборвала себя вскриком: – Пошел! Ты пришел наблошить мне под юбками, Том.
И профессорша нервно оправила кружево серо-сиреневой юбки своей.
Василиса Сергевна перечисляла события жизни (к последним словам – нотабена: «профессорский» быт Василисой Сергевною ставился в центре бытов и вкусов Москвы): Доротея Ермиловна, мужа, геолога, нудит на место директора; все – из-за лишней тысчонки; а у самих – два имения; Вера же Львовна исследует свойства фибром с ординатором гинекологической клиники. Двутетюк с селезенкой гнилою, с одной оторвавшейся почкой, в которого клизмою влили четыре ведра (а то – не было действия), все собирается выкрасть у археолога Пустопопова Степаниду Матвевну, которая – нет, вы представьте – на это идет. Двутетюк так богат, с библиотекой, стоящей тысячи; если пискляк этот выкрадет, то, ведь – умрет: Степанида Матвевна – старуха не дура: вернется она к своему археологу; что ни скажите, – а носит Радынский бандаж; словом – рой бесконечный: гирлянда смелькавшихся образов в лик убеждения, на котором женится пойманный убеждением магистрант, чтобы, ставши профессором, изо дня в день волочить эфемерности, ставшие тяжкомясою дамою:
– Да, – а пропо: ужас что! Ты ведь знаешь, Надин, что Елена Петровна сбежала к Лидонову, аденологу.
6
– Мы, – загремело из двери, – прямые углы: пара смежных равна двум прямым.
И профессор Коробкин, свисая макушечной прядью волос, уже топал по желтым паркетам в своей разлетайке; пустился доказывать:
– Да-с – угловатости в браке от неумения, чорт подери, обрести дополнение свое до прямого угла! – И с ушедшею в ворот большой головой (наезжал этот ворот на голову: шеи же не было) быстро дотачивал мнение:
– Вы мне найдите лишь косинус; вам – станет ясно; отсутствует – да-с – рациональная ясность во взгляде на брак, – подбоченился словом и в слово уставился.
– Да, да: рациональная ясность, дружочек, – усилие тысячелетий, предполагающее в человеческом мозге особое развитие клеточек.
Вспомнилось: лет тридцать пять был еще без усов, бороды, но – в очках, в сюртуке и в жилете, застегнутом туго, под тощей микиткою; жил словотрясом котангенсов; праздно боролся с клопами и спорить ходил с гнилозубым доцентом – в квартиру доцента; в окошко несло из помойки; они, протухая, себя проветряли основами геометрии; образовались воззрения: иррациональная мутность помойки и запахи тухлых яиц от противного ясно доказывали рациональность абстрактного космоса, с высшим усилием выволакиваемого из отхожего места к критериям жизни Лагранжа и Лейбница.
И меж помойкой и ними выковывалось мирозренье профессора.
Думал об этом, под мышкой щемя спинку стула; рукой перочинный свой ножик ловил; трах: тот ножик упал; затрещало сиденье, и дернулась скатерть; профессор своей головой провалился под стол и тянулся с кряхтеньем за ножиком: поднял, подбросил, вздохнул:
– Не легко же далась рациональная ясность мне. Снял он очки, подышал на очковые стекла, зевнул безочковым, усталым лицом:
– Да-с, да-с, да-с!
– Вы в абстрактах всегда, – равнодушно сказала ему Василиса Сергевна, перевлекаясь вниманием к Томочке, песику, и затыкая свой носик платочком:
– Пошел, гадкий пес: фу-фу-фу, какой запах!
И песик вскочил из-под Надиных юбок; испуганно бросивши взгляд на профессоршу, стал пробираться вдоль стен; и профессор пытался утешить печального песика:
– Томочка, – это не ты, брат, а – Наденька.
Тут позвонили. И Петр Леонидович Кувердяев с немым мадригалом предстал пред семейством, во всем темно-синем: рукой маргаритовый галстух поправил; в глазах веселели его афоризмы, когда бросил взгляд он на Надю, косившуюся на клохтавшего и желтолапого петуха, появившегося из сада – за хлебными крошками; тут Василиса Сергевна сказала, рукой указавши на Наденьку:
– Вы поглядите, пожалуйста, – мэ кэль блафард! Отчего? От поэзии… Я прихожу этой ночью к ней: и – застаю за отрывком: читает; взяла – посмотрела: отрывок, построенный на апострофах.
И Петр Леонидович стал говорить с придыханием: будто арпеджио [12] брал:
– Вы, Надежда Ивановна, может быть, занимаетесь авторством?
Надя была настоящий кукленок: казалась она акварелькою:
– Нет.
– Отчего?
Но молчала, бросая под туфельки крошки клевавшему их петуху, и колечко играло сквозь зелень лиловою искрою с пальца.
За ней Кувердяев – ухаживал: ей он недавно поднес акростих [13], выражающий аллитерацию [14] мысли; отсюда вставали последствия: аллитерация, право, могла углубиться, иль проще сказать: Кувердяев мог стать женихом.
Кувердяев забросил свою диссертацию о гипогеновых ископаемых; и вытанцовывал должность инспектора; у попечителя округа был он своим; попечитель устроил в лицее; давал он уроки словесности в частной гимназии Фишер; воспитанницы влюблялись в него, когда он фантазировал им за диктантами, все выговаривая дифирамбы природе вздыхающим голосом, бросив в пространство невидящий, меломанический взор; но попробуй кто сделать ошибку, – пищал, ставил двойку, грозился оставить на час.
Это Наденька знала; когда обдавал ее грацией, точно стараясь, обнявши за стан, повертеться пристойною полькою с нею, она вспоминала, как зло он пищал на воспитанниц; с неудовольствием, даже со страхом она отмечала его появления – по воскресеньям, к обеду; входил он франчёным кокетом, обдавши духами изнеженно; и предавался словесности с ней, иль рассказывал ей: Бенвенуто Челлини, мозачисты и медальеры – да, да! Василиса Сергевна – пленялась:
– Каков привередник: совсем – капризуля.
И веяло – атмосферою барышень.
7
– Что же, пойдемте в гостиную мы…
И прошли.
Бронзировка, хрусталики люстры; лиловоатласные кресла с зеленой надбивкой, диван, – чуть поблескивали флецованным глянцем; трюмо надзеркальной резьбой, виноградинами, выдавалося из сумрака; а от обой, прихотливых, лиловолистистых, подкрашенных прокриком темно-малиновых ягод, смеющихся в листья, рассказывали акватинтовые [15] гравюры про бурное заседание Конвента [16], паденье Бастилии [17] и про Сен-Жюста [18], глядящего сантиментально на голубя; сели за столиком; и – перелистывали альбомы.
- Неописуемый чудак из глубинки. - Владимир Гаков - Классическая проза
- Мертвые повелевают - Висенте Бласко-Ибаньес - Классическая проза
- Москва под ударом - Андрей Белый - Классическая проза
- Маски - Андрей Белый - Классическая проза
- Петербург - Андрей Белый - Классическая проза
- Рассказы южных морей - Джек Лондон - Классическая проза / Морские приключения
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Двухаршинный нос - Владимир Даль - Классическая проза
- Атлант расправил плечи. Книга 2 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза