Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Позднее он придумал множество находчивых и остроумных реплик, которые могли спасти положение. Конечно, надо было встать на колени, поцеловать ручку, как принято у истинных кавалеров, черт побери, немножко стиля, немножко позы, усмешка, разумеется шельмовская, самоироничная, однако ж не без подспудного огонька, парочка находчивых фраз, чуток присутствия духа, черт возьми, болван ты неотесанный, ведь вполне мог спасти положение. К примеру, вот так: «Припадаю к вашим стопам, сударыня». Или, может, по-французски? Да, по-французски куда лучше! «Je me jette à vos pieds, Madame!» После чего грациозно подняться и предложить ей руку. А потом, в библиотеке, обрушить на нее раскаленный, как лава, поток любовного красноречия, пока она, трепеща и заливаясь краской, не уступит и шепотом, обвевая его душистым, как цветок, дыханием, не сообщит, где и когда свершится его счастье…
Младший пастор кулем скатился с лестницы к ногам прелестной Эрмелинды. Встал он, точно корова — ушибленным задом кверху, — и застонал от унижения и боли.
— Ай, пропади все пропадом… Виноват, сударыня. Désespéré…[3] Проклятая разувайка…
Эрмелинда прикрыла рот веером. А Герман вдруг яростно напустился на Урсулу, при том что ахала она от искреннего сочувствия.
— Чего глаза-то пялишь?! Не место тебе возле барышни, разве непонятно? Живо ступай на кухню, принеси шампанского, бузинного вина или еще чего-нибудь… Ну, шевелись!
— Полноте, пастор, не беспокойтесь из-за меня. Я хотела только повидать пробста.
— Бог свидетель, барышня Эрмелинда, пробст совсем плох, даже в постели никого не принимает, как это ни огорчительно… Однако ж не угодно ли войти? Прошу вас!
По обыкновению он как бы сидит на своем же плече и смотрит на себя со стороны — смешная кланяющаяся фигура в пыльном сюртуке, похожая на огромную клюющую ворону. С омерзением смотрит на эту плоть, на вечное свое узилище. Ах, будь она проклята, эта реальность…
Свет в библиотеке сумрачный, как под водой, задумчивый. Круглые стекла в окнах бутылочно-зеленого цвета. Солнечный луч шириною в ладонь проникает между портьерами, огнем зажигает пылинки. Ненароком залетевший в комнату шмель гудит и бьется в окно мягким брюшком, словно пальчиком постукивает.
Конторка, диван, книжный шкаф. В кресле — пергаментный том «Alstedii Encyclopaedia». Герман скинул толстенный фолиант на пол, обмахнул сиденье рукавом, подняв тучу пыли.
— Прошу вас, сударыня, садитесь. Комфорт не ахти какой, однако ж в тесноте да не в обиде… Н-да. Пардон! Черт, что это я хотел сказать…
В замешательстве он потеребил брыжи. Эрмелинда прикусила губку и потупилась, устремила взгляд на веер, который держала на коленях, то открывая, то закрывая. Мягкий завиток каштановых волос льнул к белой стройной шее и легонько шевелился в такт дыханию. Когда лицо Эрмелинды было спокойно, красота ее казалась равнодушно-холодной, как водная гладь. Лишь высокие и, пожалуй, слишком резкие брови нарушали эту гармонию. Порой — тревожно и нежданно — уголки рта подрагивали, словно в предвестье гримасы. Вырез платья окаймлен кружевом, как вешний ручей — кипучей белой пеной. Полосатая красная юбка плотно облегает крепкие бедра. А из-под подола выглядывают белые туфельки — ни дать ни взять парочка любопытных горностаев.
В тишине слышны из соседней комнаты хрипы пробста. Герман не способен определить, что это — храп спящего или хрип умирающего. Недужный старик репетировал во сне свою роль, готовился к великому сольному выступлению — к агонии. Герман попробовал заглушить эти звуки громким кашлем. Эрмелинда не оценила сию учтивость и, нахмурив брови, быстро, с укором посмотрела на него. Он тотчас умолк, проглотил кашель, словно острую рыбью кость.
— В самом деле не знаю, как быть. Я ведь хотела повидать пробста.
— А я не могу вам помочь?
— Вы? — От изумления глаза у Эрмелинды округлились; Герман обиженно поерзал на диване. — Но, пастор, я пришла исповедаться!
— А я, стало быть, в духовники не гожусь? Примите в соображение, сударыня, я должным образом рукоположен в сан и имею право на апостольское преемство. Внешность-то для вас, верно, не главное? Равно как и болтовня сплетников?
— Конечно, нет, но… Вы ведь согласитесь, что, к примеру, скандал с вашими конфирмантками в Фельзенхайне… Думаю, продолжать не стоит…
— Это ложь! Гнусная ложь, от начала и до конца. Подлые козни навлекли на меня беду…
— Я думала, в беду попали конфирмантки… Enfin![4] Правда ли, что вы советовали им пенять на Святого Духа? Quelle idée![5] Простите, господин пастор, уж на голубя вы нимало не похожи и…
Герман, багровый от праведного гнева, стукнул кулаком по спинке дивана.
— Гнусная ложь, от начала до конца! Тамошний пробст, вы его знаете, Канненгисер, превратно истолковал мои отеческие чувства и написал донос в консисторию. Святой Дух! Конфирмантки! Между прочим, конфирмантки были в единственном числе, маленькая рыжеволосая девочка, по имени Елена. Этакий бесенок… Пухленькая, спелая, как согретая солнцем смоква, Господи Иисусе, помню, иной раз она приходила ко мне поздно вечером…
Герман погрузился в печальные думы. Слезящиеся глаза неподвижно смотрели на ковер. Эрмелинда выпрямилась в кресле.
— В другой раз, господин пастор. В другой раз я, возможно, с удовольствием послушаю вашу фельзенхайнскую историю. Однако сейчас…
— Infandum, regina, iubes renovare dolorem![6] — прогремел Герман, в полном восторге, что в кои-то веки нашел удачный ответ. Но Эрмелинда была не сильна в латыни и очень не любила, когда ее перебивают. Под суровым ее взором Герман сразу же сник, увял, ровно кустик лебеды.
— В другой раз. Я пришла не затем. И коль скоро пробст хворает, мне, пожалуй, лучше вернуться домой. — Она подобрала юбку и уже хотела встать, однако Герман, трепеща от страха, поспешно заступил ей дорогу.
— Нет-нет, сударыня, вы ни в коем случае не уйдете отсюда без помощи! Разве же я не викарий{15}? Разве же не имею полномочий от консистории? Видит Бог, я сосуд скудельный, оно конечно, но в сосуде этом все же налито красное вино духовного освящения. Иоанн Златоуст обосновал, что собственные поступки священника не оказывают пагубного воздействия на святое причастие. Рука, влагающая облатку вам в рот, барышня Эрмелинда, может быть запятнана тысячью самых черных пороков и преступлений, и все-таки вы отойдете от стола Господня чистая, как агнец. Прошу вас, исповедуйтесь с детским доверием, и вы отойдете от меня, получивши облегчение и помощь, будто шептали в ухо самого епископа.
Эрмелинда задумчиво покусывала веер.
— Не знаю, право. Разница, о которой вы говорите, — между пастором-священнослужителем и пастором-человеком — чересчур уж замысловата, бедной простодушной женщине ее не понять.
Герман снова усадил барышню в кресло, отвесил поклон и вкрадчиво, самодовольно усмехнулся.
— «Простодушная»? О, сударыня, quelle plaisanterie[7]! Но, пожалуй, Господь в неисповедимой своей мудрости впрямь наделил женщин в равной мере телесной привлекательностью и духовной скудостью, да и сами подумайте: что может быть ужаснее Сократа или Диогена в юбке? Но Златоуст прав! И разве не читаем мы в истории церкви о том, что великие святые и мужи духа нередко бывали ужасными кощунниками и гуляками, а уж потом удостаивались великих миссий? Эта мысль частенько дарит мне изрядное утешение. Если ты, остолоп, не кончишь на виселице, то, возможно, станешь архиепископом, говаривал мне господин суперинтендент, когда я учился в семинарии, хотя он, верно, прочил для меня скорее виселицу, чем архиепископское кресло… Однако ж кто знает! Ведь чтобы сделаться Павлом, надобно было быть Савлом{16}, не так ли?
— Коли сей тезис справедлив, вы, господин пастор, станете не иначе как величайшим апостолом и проповедником в истории христианства.
— Ну, я имею в виду не одну только богословскую стезю… Вам, сударыня, угодно шутить, но кто знает? Кто знает?! Лишь сойдя в царство мертвых и воротясь обратно, Алкид{17} сумел убить лернейскую гидру и похитить яблоки Гесперид. И лишь после странствия в царстве теней Орфей смог одушевлять своим пением неживую природу…
— Полноте, правильно ли вы, господин пастор, толкуете мифологию древних? Так ли все обстояло в действительности?
— Так должно было обстоять, ведь тогда все получает красивое и утешительное изъяснение. Ах, сколько раз утром в понедельник эта мысль укрепляла меня и ободряла! Courage![8] — внушал я себе. Скоро минует время грехов и унижения, скоро ты восстанешь из тинистого болота, дивно преображенный и обновленный!
От умиления на глазах у Германа выступили слезы. Он распростер руки и устремил восторженный взор в потолок, словно ожидая увидеть, как с темных балок слетает белый голубь Святого Духа. Солнечная стрелка переместилась по полу на два дюйма. Шмель все гудит, бьется в стекло. Пробст за стеной внезапно всхрапывает — то ли во сне, то ли в агонии. Герман опять плюхнулся на диван, смущенно глядя в пол.
- Воспоминания Свена Стокгольмца - Натаниэль Ян Миллер - Историческая проза / Прочие приключения / Русская классическая проза
- Воспоминания Свена Стокгольмца - Натаниэль Миллер - Историческая проза / Прочие приключения / Русская классическая проза
- Ястреб гнезда Петрова - Валентин Пикуль - Историческая проза
- Иешуа, сын человеческий - Геннадий Ананьев - Историческая проза
- Сцены из нашего прошлого - Юлия Валерьевна Санникова - Историческая проза / Русская классическая проза
- Тайны Римского двора - Э. Брифо - Историческая проза
- Крым, 1920 - Яков Слащов-Крымский - Историческая проза
- Пятьдесят слов дождя - Аша Лемми - Историческая проза / Русская классическая проза
- Князь Ярослав и его сыновья - Борис Васильев - Историческая проза
- Мадьярские отравительницы. История деревни женщин-убийц - Патти Маккракен - Биографии и Мемуары / Историческая проза / Русская классическая проза