Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Смирно!
Но как раз в этот миг, словно его кольнули булавкой, козел подпрыгивает.
И я перестраиваюсь:
— В атаку!
Но на то козел и есть козел: когда ему говорят «смирно» — он подпрыгивает, а когда командуют «в атаку» — он вдруг снова становится каменным.
Я тыкаю в него палочкой.
— Мэ-э…
— Разбойник! — кричит хозяин козла, длинноногий Муе.
Козел как бы понимает, что это его защищают, нагибает голову, искоса поглядывая бесовским глазом: «Получил?»
— Дурак! — говорю я шепотом.
— Мэ-э… мэ-э… — вовсю вопит козел.
Прибегает длинноногий Муе.
— Господи, что за мальчик, что ты ему сделал?
Козел изо всех сил натягивает веревку, копытами роет землю и гневно трясет бородой: «Он мне сказал „дурак“… Он мне сказал „дурак“…»
— Ну, что тебе сделали, скотина? — говорит длинноногий Муе, отвязывая козла.
Но только его отвязали, он снова окаменел, и ни крики, ни удары палки не в силах сдвинуть его с места. Странно!
А утренний мир так тих, так таинственно прелестен!
Откуда и куда плывут эти розовые облака и что с ними сегодня будет?
— Ты что смотришь в небо, что ты там увидел? У тебя закружится голова!
— Не закружится, не закружится!
И кружишься на одном месте вокруг самого себя, кружишься до оранжевых дисков в глазах, до того, что сама земля уходит, уплывает из-под ног, и еще долго дома, деревья, кошки, облака — как в калейдоскопе. И, держась за стену, говоришь: «Ух, напутешествовался!»
— Ему же нужны железные башмаки, — говорит сапожник Ерахмиель, оглядывая из подземного окошка мои голые пятки.
— Скажите лучше — ему нужна железная рубашка, — откликается тетка. — Надо быть Саввой Морозовым, надо быть графом Бобринским, чтобы напастись на него рубашек. Вот я его одеваю как принца; проходит минута, смотрю в окно — стоит палач!
— Ать-два! Ать-два!
Гусак, выпятив грудь и повернув голову в мою сторону, прошел, держа равнение, как на параде. За ним восхищенно торопились утки и крякали: «Так-так! Вот так-так!»
Гусь Захарка был бедным одиноким гусем с общипанной головой и грязными лапами, но все-таки, как все гуси на свете, любил пройти по двору гусиным маршем.
Когда пролетали в небе дикие гуси и, увидев Захарку, кричали ему с неба: «Го-го-го!», он, вытянув шею и становясь ка цыпочки, хлопал крыльями и тоже воинственно кричал: «Го-го-го!» Но тут же все забывал, даже скорее черепахи, которая, услышав крик диких гусей, все-таки долго еще после этого топает ногами, опускал крылья и, аккуратно сложив их, выпятив грудь, продолжал маршировать по двору, всецело занятый своей единственной земной заботой — повыше вскинуть ногу. И он больше не думал о небе, и дальних странах, и глупых птицах, которые в град, дождь и бурю летели неизвестно куда и зачем, не зная, что их еще там ждет.
И я иду за гусем и так же, как он, вскидываю прямую, как палка, ногу и сам себе командую: «Ать-два! Ать-два!»
Откуда-то со стороны Курсового поля прибежала чужая собака. Ее только что побили и облили помоями, и она, еще мокрая, какая-то фиолетовая, со вздыбленной шерстью, забилась под крылечко и скулит и, когда я подхожу, вся сжимается, чтобы не было так больно, если ударят.
— Цуцик, — говорю я ей. — Цуцик…
То ли в тоне, то ли во взгляде она улавливает доброжелательность и, взвизгивая нестерпимой, истерической благодарностью, прыгает прямо на грудь, пытаясь лизнуть в лицо шершавым, тепло дышащим языком: «О, если бы ты только знал, как меня обижают!»
Она сидит и смотрит на меня зелеными глазами, и эти грустные собачьи глаза говорят: «За что, ну за что? Только за то, что я родилась собакой?» И она грозно, мстительно урчит.
— Опять играешь со зверем, мало тебе бородавок? — кричит тетка. — Ну что за ребенок, весь свет обыскать, нет такого ребенка…
Она уводит меня за руку, а пес оглядывается и скулит.
Не скули, не скули, я еще приду к тебе, собака.
— Сядь и сиди, как идол, сиди, как статуя, слышишь, ты?!
Но вот огромный сиплый водовоз с длинной позеленевшей бородой, в которой запутались водоросли и, кажется, даже головастики, едет на своей мокрой, цвета жабы, бочке.
— Водовоз! Водовоз!..
Он берет в зубы бороду и страшно вращает глазами: «Это я только притворяюсь водовозом, а на самом деле водяной!»
И пахнет от него, и от коняги, и от бочки тиной, речным омутом, зачарованным подводным царством.
Вот он говорит коняге: «Тпру!» Вода журчит звонкими струйками, словно в бочке кипяток. А он одним ударом вышибает толстую деревянную, обернутую тряпкой пробку, и светло-кипящая струя с силой бьет в ведра, в мгновение переполняя их. И с тяжелыми серебряными ведрами, в тяжелых чеботах водовоз идет к калитке. И я иду за ним, напрягаю мускулы и мысленно тоже несу ведра.
— Ну, что мне с тобой делать? — говорит тетка. — Ты смотри, вот Овечка какой мальчик: тихий, — она загибает палец, — спокойный, — она загибает второй палец, — деликатный, аккуратный, чистенький, послушный, учтивый, нежный… — Пальцев не хватает.
Овечка, беленький, как шарик мороженого, в новой соломенной каскетке с голубым ободком и в новых желтеньких сандалиях, стоит, смотрит и важно надувает щеки.
— Овечка едет в Америку, он будет миллионером, а ты чем будешь? А? — так закончила тетка и, хлопнув дверью, ушла в дом.
«Миллионер» Овечка продолжал надувать щеки.
— А где Америка? — спросил я.
— Там, — неопределенно махнул рукой Овечка.
— Давай полезем на дерево, — предложил я.
— Нельзя, — ответил Овечка, смахивая пух одуванчика с новых, ослепительно желтых сандалий. Он боялся запачкаться. Он был готов для Америки.
— А в цурку можно?
— В цурку можно, — согласился Овечка и палочкой начертил на земле круг.
— Овечка! — окликнули из окна. — Ты забыл, что ты едешь в Америку?
— Ой, бабушка, я не забыл, я в последний раз, — умоляюще сказал Овечка и палкой ударил в цурку.
Цурка подпрыгнула, а он поддел ее в воздухе и, размахнувшись, послал прямо в окно.
Поднялся крик. Овечка в своих новых сандалиях убежал, а я остался на месте, спрятавшись в пыльном глухом горячем бурьяне.
Где-то там, на том, другом, навечно потерянном для меня вольном мире, бегали люди, что-то кричали. Вот кто-то подошел совсем близко.
— Для него разбить окно — самое большое удовольствие.
— Разбойник скоро подожжет дом, вот увидите, обольет керосином и подожжет!..
Я сижу в бурьяне и тихонько всхлипываю, вдыхая горький, заброшенный запах чертополоха. И постепенно он проникает в меня, и я чувствую себя таким же заброшенным, крепким и упругим, как он, и пробую мускулы на руках.
Я сжимаю кулаки и из этой мальчишеской, дальней, отрешенной страны говорю стоящему вот там, освещенному солнцем, несправедливому миру:
— Я вам покажу! Я еще вам покажу!
4. Улица
В бурьяне, как в лесу, зеленовато светит солнце и что-то задушенно жужжит. Вокруг ползают божьи коровки с красными рожицами и растут мелкие бледные цветочки со странными названиями — икавка, какушка, а летом расцветают ушастые, пыльные, с длинными оранжевыми усами цветы, которые понюхаешь — и долго после под смех всей улицы ходишь с окрашенным охрой носом пьяницы.
— Разбойник, где ты? Илька-а-а!
У корней, в пыли, молча ползет бронированный, с синим отливом, усатый жук. Куда он ползет, кто ждет его там, где его папа и мама? Беру палочку и пытаюсь перевернуть его на спину. Но жук озлобленно упирается в землю цепкими, жесткими, как проволока, натренированными лапками. Я нажимаю. Жук вцепляется в палочку. Он смотрит на меня усатым, неподвижным, словно нарисованным лицом, изо всех сил сердится, жужжит и тянет к себе — похоже, хочет вырвать палочку.
Рывком опрокидываю его. С минуту он ошеломленно, неподвижно лежит на спине, показывая свое рыжее с подпалинами железное брюхо. Потом сучит ножками, пытаясь за что-нибудь уцепиться, гудит как паровоз и с огромной силой подбрасывает сам себя в воздух. И вот он уже снова стоит на пружинистых, слегка по-кавалерийски согнутых ножках, возмущенно, закипая, жужжит и пешком отправляется по своим жучьим делам.
— Илька-а-а!..
Крик такой, что забредшие в бурьян цыплята с писком бегут под защиту квочки.
— Илька, варвар!
— Цичас!
— Иди сию минуту, иди сию секунду, иди, я тебе голову оторву!
Поспешно, грубо хватаю жука, и тот не успевает взбунтоваться, как оказывается в спичечном коробке, а коробок — глубоко в кармане. Теперь где-то там, у самых пяток, точно работает будильник.
— Что такое, тетенька?
— Вы слышите, он еще спрашивает, что такое? У него еще язык поворачивается говорить «тетенька»! Я кричу час, я кричу два часа. Ты что, оглох?
- Сто двадцать километров до железной дороги - Виталий Сёмин - Советская классическая проза
- Желтый лоскут - Ицхокас Мерас - Советская классическая проза
- Алые всадники - Владимир Кораблинов - Советская классическая проза
- Третья ось - Виктор Киселев - Советская классическая проза
- Фараон Эхнатон - Георгий Дмитриевич Гулиа - Историческая проза / Советская классическая проза
- За синей птицей - Ирина Нолле - Советская классическая проза
- Колумбы росские - Евгений Семенович Юнга - Историческая проза / Путешествия и география / Советская классическая проза
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Взгляни на дом свой, путник! - Илья Штемлер - Советская классическая проза
- Вечер первого снега - Ольга Гуссаковская - Советская классическая проза