Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слезы в три ручья полились из очей воспламененного юноши — он не мог говорить больше. Истощившись от напряжения всех своих нравственных сил в продолжение сей торжественной речи, произнесенной им со всем жаром, какой только может придать живому человеческому слову внутреннее, сильное чувство, — под бременем собственных своих вопросов, которые каким-то бурным потоком вылились теперь внезапно из груди его, долго в ней заключенные, пал он в объятия к священнику. Старец смотрел на него с изумлением и, пораженный сею истинною силою, которая везде, всегда, на всех, добрых и злых, хитрых и простых, оказывает — одинаковое действие, прижал его к своему сердцу.
— Друг мой, друг мой, благодать божия тебя осенила, — сказал он, обливаясь слезами. — Вопросы твои должен делать себе весь человеческий род, но по грехам нашим только избранные постигают их важность, только мудрые стремятся решить их.
— Как, батюшко, — воскликнул юноша, приподняв свою голову, — и другие тоскуют так же, как я? Я не один! Мою тоску вы хвалите? Она не мечтательная?
— Нет, нет, сын мой. Расскажи мне теперь всю историю твоей жизни. Зачем прежде не открылся ты мне? Всеми силами буду я стараться за тебя пред твоими родителями, и бог нам поможет.
Юноша ободрился. В первый раз от роду выговорил он заветную свою тайну, облегчил свое сердце доверенностию, узнал, что его скорбь, вопреки мучительным опасениям, имеет твердое основание, в первый раз услышал приветное слово. Легким румянцем покрылось просиявшее чело юного гения, которому сама благая мать-природа внушила великие вопросы, плод вековых трудов и опытов, задачу человеческой жизни, — который доселе в неведении великих, могущественных сил своих, с лютым червем сомнения в сердце влачил унылую жизнь среди всех возможных препятствий. Он стал говорить свободно и величественно, как будто вдруг упали оковы с его духа и он переселился в другую высшую сферу. Счастлив священник! из уст помазанного человека, в цвете его сил, в первую высокую минуту его самопознания услышал он чудную повесть его жизни, как она представилась вдруг его чистому воображению! Мы можем передать здесь читателям только слабое эхо.
— Младенцем, на коленях у матери, сидел я, говорят, не как другие дети; иногда уставливался глазами по целым часам на какой-нибудь предмет, как будто думая о нем, иногда смеялся так долго и приятно, что никто не мог смотреть на меня без удовольствия, и даже сам суровый отец мой улыбался невольно. Никто не слыхал от меня крику: всегда послушный, исполнял я с какою-то радостию всякое приказание. Рано пробудилось во мне любопытство, и лишь только стал я понимать что-нибудь, как и начал расспрашивать домашних обо всем, что попадалось мне на глаза; они не знали, куда деваться от моих изысканий. Надевали ль на меня новое платье, я спрашивал, из чего оно сшито, откуда взята материя, как она делается, кем, где, из чего; подавали ль кушанье на столе, мне хотелось узнать, как оно приготовляется, из каких снадобьев, где берут сии снадобья, когда ввелось оно в употребление. Ответами никогда почтя я не был доволен, и задолго еще до истощения моих вопросов меня заставляли умолкать, и я, с досадою, голодный, принужден был прибегать к догадкам и умозаключениям. В детских играх редко принимал я участие, но напротив любил делать, чем скучали другие: так на осьмом, девятом году для меня приятно было, хоть я и не понимал тому причины, смотреть, смотреть долго на синее небо, осыпанное блестящими звездами, — на месяц, который в туманную осеннюю ночь светлым шаром катился по небу через тонкие облака, — на реку, как она с шумом и белою пеною бьет всякую преграду на пути своем, течет извилинами далеко, далеко и теряется наконец вдали, чуть видимой.
На девятом году, отслужив молебен Козьме и Дамиану, отдали меня учиться к нашему прежнему дьякону. Скоро я выучил азбуку и понял склады; как удивился я этому искусству разнимать каждое слово на его составы и опять складывать, и писать, чтоб всякой вдали понимал наши неслышные речи! Как человек мог выдумать это, часто размышлял я с собою и тотчас поверил своему учителю, который сказал мне, что первые слова написаны были богом, давшим Моисею десять заповедей на горе Синайской. Переход от письма к печати казался для меня не столь мудреным, хоть я и чувствовал большее удовольствие, рассуждая с собою, каким образом человек постепенно дошел до этого остроумного изобретения.
Меня посадили за часовник и псалтирь. Других книг запретил давать мне батюшко, говоря, что я могу избаловаться от них, отвыкнуть от дела и набраться грешных мыслей. Здесь перервались мои новые удовольствия: я не понимал почти ничего из читанного; дьякон не толковал мне пли толковал так, что растолкованное казалось мне после еще мудренее, наказывал больно, если я не выучивал наизусть скучных уроков, — даже иногда за то, что выговаривал слова не так, как напечатаны они в книге, а как произносятся в просторечии, — и во мне поселилось непреодолимое отвращение от такого учения. Сидя у него за указкою и пером, над непонятными книгами целый день до вечера, я скучал, голова моя тяжелела, ум тупел, и даже в свободное время я не мог уже ни о чем думать, ничто уже не доставляло мне удовольствия. Усталый, в изнеможении, приходя домой, я бросался на постель и спал непробудным сном до нового истязания. Родители мои заметили это, хотя никогда я не смел жаловаться, и, желая сберечь мое здоровье, решились взять меня чрез два года от дьякона, тем более что я выучился уже хорошо читать, писать, считать. Как я был рад! насилу вырвался я из этой душной темницы! Опять я дышал свободою, думал, делал, что хотел, и месяца через два оправился совершенно.
Батюшка стал брать меня в город и приставил к лавке. Сначала я очень полюбил эту суету, этот шум, это разнообразие. Беспрестанно видел я перед собою новые лица, возрасты, звания. С утра до вечера народ кипел в рядах., У всякого была нужда, но всякой мог и удовлетворить ее. Эта приятная возможность напечатлевалась на лицах. Все было довольно, радостно, счастливо. Я и сам принимал участие в общем действии и полною рукою оделял приходящих потребными вещами. Одному отмеривал полотно, другой подавал ленты, третьего снабжал платками. В наших лавках есть всякие товары, начиная от самых высоких и дорогих до самых низких и дешевых, от толстого затрапеза и посконной холстины, за которыми приходила к нам нищая старуха, боявшаяся передать одну полушку за аршин, до тонкой дымки, которую покупала знатная красавица, готовая без торгу заплатить вдесятеро против настоящей цены. Для меня приятно было уставлять их рядом в моем воображении. Какая длинная, длинная лестница! Какие частые, почти сходные между собою ступени, и какая чудесная разница на краях! Я долго и с большим удовольствием учился, на что в какой вещи должно смотреть преимущественно, на каких фабриках, из каких материалов она приготовляется, из каких иностранных городов получается, когда на нее бывает большее требование, в чем состоит и от чего зависит ее доброта или изъянность.
Так протекли два года. Когда я все понял, когда нечего уже было узнавать мне больше, — видя пред глазами всегда одно и то же, я перестал принимать по-прежнему живое участие в торговле, стал равнодушным; но каким ужасом вдруг объято было мое сердце, когда однажды нечаянно представилась мне мысль, что всю жизнь свою до гроба, до гроба должен я буду проводить одинаково, покупать, продавать, продавать, покупать. Я обомлел…
Неужели бог сотворил меня только для того, — стал я думать успокоившись, — чтоб я торговал, чтоб на пятидесятом году моей жизни стал тем же, чем был в шестнадцатом?
Не может, быть. Если все следующие тридцать лет моей жизни будут похожи на один день, то зачем мне и жить их?
Животное, правда, пребывает всегда в одном состоянии; но разве я, человек, похож на животное?
Нет. Я могу думать, говорить, выбирать, наслаждаться, знаю добро и зло, истину и ложь, мне нравится красота и противно безобразие, я переношу в себя всю природу.
В этом, впрочем, не может еще состоять главное мое отличие: ведь я все это получил от бога при самом рождении и по сему дару могу только назваться любимым чадом божиим, — не более…
На что же дарованы мне сии чудесные человеческие способности? Верно, на какое-нибудь великое употребление, верно, я должен делать с ними что-нибудь другое, не похожее на действия животного с своими?
Они могут возрастать, улучшаться, тупеть; младенцем повиновался я первому движению, — теперь слышится во мае голос рассудка, который указывает мне, что я должен делать, чего не должен; прежде не умел я перечесть четырех, не понимал разницы между причиною и действием, забавлялся игрушками, сердился за безделицу, — теперь утверждаю, отрицаю, наслаждаюсь природою, восхищаюсь словами спасителя, повелевающего любить врагов и благословлять клянущих.
- Адель - Михаил Погодин - Русская классическая проза
- Спи, Алиса - Алекс Джун - Магический реализм / Русская классическая проза
- Спи, моя радость. Часть 2. Ночь - Вероника Карпенко - Остросюжетные любовные романы / Русская классическая проза / Современные любовные романы
- Ловцы человеков - Олег Геннадьевич Суслопаров - Прочая религиозная литература / Русская классическая проза / Прочий юмор
- Тринадцатая категория рассудка - Сигизмунд Кржижановский - Русская классическая проза
- Барин и слуга - Клавдия Лукашевич - Русская классическая проза
- Тринадцатая категория рассудка - Сигизмунд Кржижановский - Русская классическая проза
- Укрощение тигра в Париже - Эдуард Вениаминович Лимонов - Русская классическая проза
- Фрида - Аннабель Эббс - Историческая проза / Русская классическая проза
- Ямочка. Роман - Олег Павлович Белоусов - Прочие приключения / Русская классическая проза / Триллер