Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Роль Гермионы в «Зимней сказке», исполненной Марьей Николаевной, Сергей Дурылин назвал «торжеством искусства Ермоловой»{23}. Финальное оживление живой статуи, так поразившее Розанова, казалось триумфом самой актрисы, самого божественного дара перевоплощения в образы давно умерших или вовсе не живших людей. «Мощь искусства», душевная сила гения — вот что заставляло зрителей испытывать в театре высокие чувства. Именно эту мощь преображения Розанов будет всегда ценить в профессии актера, а роли, исполненные актерами Малого театра, станут для него примером совершенства актерской техники. В сборнике «Среди художников» он напишет: «Художественный театр в Москве сделал невозможным самое зарождение именно на его сцене[2] таких артистов, как Ермолова, как Федотова или покойный Музиль»{24}. Свое театральное «воспитание» Розанов напрямую сравнивает и связывает с блестящим университетским образованием, на основании своего опыта повторяя уже известную формулу «Малый театр — второй университет»: «Да ведь опера стоит университета! <…> [Театр. — П.Р.] университет из красок и звуков… Университет в таком сочетании пластических оброзов, возвышенных слов, западающих в душу мотивов…»{25}.
Сравнение Малого театра и Московского университета проходит по критерию многосоставности, многокрасочности, сочетания максимального количества пестрых элементов. Универсальное, многоуровневое, всеобъемлющее образование в университете напоминает Розанову широкое воздействие актерской школы Малого театра с ее насыщенной гаммой приемов, открытостью и полнотой переживаний на сцене, универсальным воспитанием зрителя через сцену-кафедру. Исследователь Сергей Носов доводит эту мысль до совершенства: «Молодой Розанов постоянно как бы уговаривает русскую культуру признать, что жизнь сложна, многолика, что нет в ее явлениях однозначности <…>. Нравится Розанову одно-единственное — разнообразие»{26}. Синтетическое искусство театра уравнено с синтетической университетской школой.
Малый театр задал идеал сценического творчества, с которым Розанов сверял свои дальнейшие театральные впечатления. «Театр есть самое живое выражение жизни»{27}; «Сцена должна не только артистически очаровывать, но и нравственно волновать зрителей»{28}; «Театр мог бы и должен бы являться таким же средоточием идейной, умственной, нравственной, даже наконец политической жизни страны, как литература»{29}; «Сцена есть великий, даже единственный по силе, рычаг мысли и убеждения <…>, театр может быть училищем и трибуною. Со сцепы можно спорить. И этот спор нелегко победить бескровной, беспартийной публицистике»{30}, — все эти слова можно было бы начертать на фронтоне Малого театра. Между тем это и розановские постулаты, характеризующие его личное отношение к театру.
Другое дело, что подобные высказывания уместнее было бы прочесть в театральных текстах эпохи Мочалова, Щепкина или молодой Ермоловой, а не в 1900-х годах, когда уже были озвучены и концепции Художественного театра, и теории символистского театра, и даже манифесты театров-кабаре, не говоря уже о западных театральных утопиях и практиках. В своих воззрениях на театр Розанов, безусловно, остался в сетях студенческих впечатлений. Здесь сталкиваемся и с «программным» консерватизмом Розанова, и с уже описанным нами несоответствием возраста Розанова и его модернистского окружения, и даже с элементарной негибкостью писательского мышления. Розанов колеблется в определении театра. В статье «Гоголь и его значение для театра» он пишет: «Театр имеет боковое соприкасание с литературою, — но он глубок о самостоятелен, самороден <…>. К сожалению, театр далек от признания этой полной самостоятельности своего значения, и большинство литераторов смотрит на него как на некоторую второстепенную область своего творчества, как на место отдохновения, как на арену похвал себе, как на сферу забав, шутки, веселости»{31}. В некрологе Н. И. Стороженко Розанов вдруг соглашается с мнением «большинства литераторов» и указывает, что театр есть «живейшая часть литературы»{32}. Повторяя одно из высказываний Стороженко, Розанов выглядит поразительно несовременно в 1906 году, когда статья была написана. Есть и еще любопытный пример, как Розанов старотеатральными терминами описывает свои как всегда искренние монархические ощущения: «Царь есть часто носитель великих неудач, т. е. корифей великих хоров трагедий: и мы должны кидаться вслед за ним во всякую трагедию с мыслью, что „погибнем“, но „за лучшее“. Царь — всегда за лучшее»{33}.
Вопрос не только в естественной «старости» Розанова, речь идет о сознательной установке на «опытность», «зрелость», «умудренность годами». Писатель, начавший писать в 30 лет, а писать активно и много — в 40, все же, согласимся, обладает определенным набором свойств. Часто Розанова можно буквально упрекнуть в преувеличении собственного возраста. В нескольких местах он пишет, что ему 60 лет, в то время как ему всего 54. Возраст он чувствует как свою достопримечательность; в молодой XX век он стар, старше и мудрее всех, если угодно. С 1905 года он физически начинает чувствовать процесс старения — и к периоду опубликования «Опавших листьев», в свои 57 лет, уже ощущает на письме себя близким к естественной, биологической смерти. Сам сбор опавших, уединенных и мимолетных листьев в короба и есть для Розанова предсмертная ревизия своей отцветающей души, опадающей цитатами, хаотично вырванными из контекста еще живого сознания.
При этом нельзя сказать, что статьи Розанова, написанные в XIX веке, искрометны, свежи и молоды. Возьмем, к примеру, работу 1892 года «Цель человеческой жизни»{34}, и мы тут же найдем в 36-летнем, только что начавшем писать Розанове морализм позднего Толстого, благодушие позднего Гоголя, а в каждой десятой строке проглянет бойкое перо «вечномолодого» Крутицкого из пьесы Островского. Розанов постоянно чувствует себя ущемленным, чужим, отставшим во времени. Побывавший в петербургской квартире Розанова Борис Садовской отмечает глубокую провинциальность и старомодность писательского быта, обстановку человека, перенесшего в столичную жизнь уклад патриархальной жизни: «За чайным столом у В. В. дышало провинцией, уездным уютом; казалось, сидишь не в Петербурге, а в Ардатове»{35}.
Розанов и сам готов признать вялость собственных потрясений от театра: «…Уже прошло несколько дней, как я видел „Эдипа“, — и то чрезвычайное волнение, с каким я „широко открыл очи“, пораженный последними строфами трагедии — улеглось. Увы, 49 лет на всем сказываются: на энтузиазме ума, на любопытстве сердца»{36}. Возможно, подобные геронтологические изыскания покажутся излишними, но для Розанова, с его страстью перебирать чужие гардеробы и распахивать донельзя свои, эти наблюдения играют чуть ли не главенствующую роль.
В 1915 (!) году Розанов неожиданно записывает: «Я — самый патетический человек за XIX век. Суть моя»{37}. Розанов целенаправленно культивирует в себе принадлежность к прошлому веку, к эпохе Толстого и Достоевского. Более того, он совершенно сознательно выступает в печати как критик современности с позиций Золотого века русской прозы, религиозно-философского возрождения, начавшегося с поздних славянофилов. Предчувствие Апокалипсиса русской истории произросло отсюда же, из чувства опасения за новую культуру.
Актер и религия ощущений
Розанов хотел бы подменить христианскую «религию „сознания“» — языческой «религией „ощущений“»{38}, которая определялась бы «предмирными», «первобытными» инстинктами. Руководствуясь тем же принципом, в фигуре актера Розанов ценит проповеднические задачи. Актер, чей предмет искусства находится в нем самом, в отличие от писателя, художника или музыканта, способен волновать души «ощущениями», возбуждать «инстинкты», творить «живую жизнь», нести со сцены плоды человеческого сердца, но не разума. Эрих Голлербах свидетельствует: «Психология актера и быт актерской среды живо интересовали Розанова. Он чувствовал в актерах, как и в ораторах, нечто диаметрально противоположное писателям (по духу)»{39}.
В интересе Розанова к театру можно отметить следы его известной ненависти к литературности, книжности, литературоцентричности русской культуры. От писателя-фантазера, изобретающего собственные миры и тем самым подменяющего и так шаткую русскую действительность (это главный розановский упрек Гоголю), Розанова влечет к таинственной и священнодействующей фигуре актера, который, конечно, тоже изобретает фантастические образы и роли, но передает их зрителю неизменно живым, бесконечно человечным «способом»: «Актер живым волнением волновал живую массу! <…> Актер и публика взаимно творят друг друга. Актер притягивает к театру. <…>Игра, сцена и зрители — это всегда целое»{40}. Театр гуманизирует искусство, саму ситуацию восприятия искусства человеком.
- Рассказы старого трепача - Юрий Любимов - Театр
- Годы странствий Васильева Анатолия - Наталья Васильевна Исаева - Биографии и Мемуары / Театр
- Вторая реальность - Алла Сергеевна Демидова - Биографии и Мемуары / Театр
- Олег Борисов - Александр Аркадьевич Горбунов - Биографии и Мемуары / Кино / Театр
- Трагедия художника - А. Моров - Театр
- Записки актера Щепкина - Михаил Семенович Щепкин - Биографии и Мемуары / Театр
- Уорхол - Мишель Нюридсани - Биографии и Мемуары / Кино / Прочее / Театр
- Курс. Разговоры со студентами - Дмитрий Крымов - Кино / Публицистика / Театр
- Искусство речи - Надежда Петровна Вербовая - Театр / Учебники
- Воспоминания склеротика (СИ) - Смирнов Борис Александрович - Театр