Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Боюсь, что это всего лишь хитрость гаваонитян.
— Не думаю, — возразил Дмитревский, — государыня не Иисус Навин…
Потом они поговорили еще о чем-то пустом, незначительном. К важному и представительному Дмитревскому подходили какие-то люди. Лакеи на подносах разносили лимонад. Дамы в широченных кринолинах, будто наседки, опускались на свои места — партер и ложи заполнялись.
Коцебу оглядывался, стрелял глазами по фракам и мундирам. Он ждал Державина или Львова. На сегодняшний вечер после спектакля была договоренность слушать только что написанную «Фелицу».
Пропустить литературный вечер он почитал для себя непозволительным легкомыслием, ибо на вечерах этих, то напоминавших содом и гоморру, то клуб якобинцев, а то и кабачок при большом постоялом дворе — всегда азартных и пристрастных, вперемежку с глупостью и ребяческой добротой и простодушием, — он копил знания и заручался выгодною дружбою.
Не досидев первого акта, он поехал к Державину. Екатерина Яковлевна встретила его в столовой, объявив, что Гаврила Романович в горячке и что Михельсон ставил ему пиявки. Прощаясь, Коцебу заметил, как толкнулись на двери портьеры и из-за них выглянула отечная голова турка в чалме.
— Клопшток с Юнгом на щуке с голубыми перышками! — голова затряслась, хихикая.
Драма имела большой успех. Коцебу ходил выпрямившись, как екатерининский гофмаршал. Когда первый зной славы спал и улыбки обожателей иссякли, он с тревогой заметил, что обманут…
Темно-малиновый трон с золотою российскою короной по ночам вытанцовывал котильоны в обнимку с генералом Бауером. Бывало, что генерал прятался в карман своего мундира. Тогда трон делал гримасу, обнюхивал парчовые углы тронной залы и вдруг, растопырив передние ноги с золотыми копытцами, бросался за Коцебу…
Он просыпался в ознобе и полузадохшийся, как святой мученик. Никто не представил его императрице. Зеленый сюртук обтрепался. Он стал задумчив, будто преступник-одиночка. По-прежнему читал у камина — теперь уже по десять страниц. Генерал ветшал.
Зависть и тайная мысль гнала его на Екатерингофский проспект в собственный загородный дом своего друга, нежданно ставшим столь знаменитым, что вместо сундука в прихожей появился лакей с крепкими икрами и в кудрях. В кабинете на красной конторке стояла шкатулка, а в шкатулке той, в атласной ложе, — золотая табакерка, обсыпанная бриллиантами, как южная ночь звездами.
Поначалу, пока Гаврила Романович не привык, эта табакерка, и пятьсот червонцев, и автограф: «Из Оренбурга от Киргизской царевны Мурзе Державину», и чин действительного статского советника, и аудиенция с императрицей — тешили самолюбие и щекотали ему пятки. Он ходил с прискоком и глядел на всех удивленно. Ему хотелось бы побыть наследным принцем, чтобы отхлестать князя Вяземского. Но он не посмел или не захотел от усталости — кто знает… Все-таки это был Вяземский, совмещавший в единой особе своей обязанности трех будущих министров, он же зловещий прокуратор — начальник тайной полиции. Каково же было сему полубогу читать отчеркнутые императрицей слова: «Иль сидя дома я прокажу, играя в дураки с женой…» Почти Митрофанушка! А тут еще этот проект сметы!.. Потом Гаврила Романович решил успокоиться, ушел в отставку и, вопреки предписаниям докторов, отдал предпочтение жареному поросенку с хреном. А уж потом и вовсе стал самим собой: упрям, неуступчив, драчлив, как индийский петух, и великодушен, как младенец.
В понятиях Коцебу, автор «Фелицы» получил все и даже больше. С жадностью внимал он генералу Бауеру, когда тот, усаживаясь перед камином и причмокивая отжатыми губами, повторял (в который раз) разговор Екатерины с Дашковой.
— Матушка наша, Екатерина Алексеевна, приняла ее у себя в диванной, — говорил он тяжело, усталыми словами. Сидела она с книжкой «Собеседник», а в глазах — слезы. Княгиня аж испужалась, да и есть от чего.
— Ах, голубушка, — сказала она Дашковой, — кто бы меня так коротко знал, который умел так приятно описать, что, ты видишь, я, как дура, плачу?!
— Вот, Август, сердце! Какое сердце! Подобной доброты и чувствительности история не знает… Тут все так! — многозначительно заключил генерал.
Да и неспроста, наверное, все об этом и об этом. Мучил, что ли, или воспитывал? Намедни так и сказал:
— Нетерпелив ты, Август. Пусть и платоническая слава — что ж? Веруй!..
И Коцебу верил. Он начинал понимать, что генерал готовит его на первую роль. Но всемогущий партнер императрицы все-таки был не с Олимпа, а дряхлым представителем распавшихся потомков Гогенцоллернов. В один из серых дней Коцебу пришел в графский особняк и увидел, «где стол был яств, там гроб стоит».
Но генерал был аккуратен. В завещании на имя императрицы он просил не оставить своим вниманием его секретаря. Екатерина выполнила волю покойного. Высочайшим указом Коцебу «пожалован титулярным советником и перемещен заседателем 8-го класса в Надворный суд в Ревель».
Ревель — тот же Веймар, прихлопнутый ленью, сплетнями, поперченный древней готикой. На одной из улочек с серой булыжной мостовой, душной и пустынной, с коновязью в проулке и с почерневшим дуплистым деревом, стоял домик. Массивный, со странной спесью в надвинутом и кое-где обломленном карнизе, с обветшалым крыльцом в три каменных ступеньки, стертыми подошвами многих поколений. Притухшие и смятенные от своей бессмертности оконца его со свинцовыми переплетами видели перед собой часть каменной стены и массивный угол апсиды церкви Олевисте. Она звонила, и средневековый звон ее вяз в глухом и пыльном зное. И мысли, тяжелые, древние, придавленные ветхозаветным налетом терпения и отчаяния, глушили сознание хозяина этого домика.
На широком, как гробница, подоконнике были навалены рукописи со следами воска. Он ходил босой по прохладному полу и думал. Умерла жена. Карьера оборвалась. Прошло десять лет, потом еще год и еще. А он все тут, в Ревеле. А Екатерина его знать не хочет…
Правду сказать, за эти годы Коцебу преуспел многое: сумел расположить к себе и подружиться с генерал-губернатором, графом Броуном, по представлению коего был назначен президентом Ревельского губернского магистрата; драма его «Ненависть к людям и раскаяние» шла почти во всех европейских столицах, исторгая у зрителей слезы. И тем не менее он сидел в душном Ревеле, и Екатерина знать его не знает…
Потеряв интерес к президентству, он часто и подолгу куда-то пропадал. Его видели то на Пирмонтских водах, то в Веймаре, и даже в Париже.
«Я бегу за судьбою, а она ищет меня!» — сентиментализм был тогда в моде.
Путь скитальца однажды столкнул его с Гриммом, а затем, как нарочно, в томной и двусмысленной атмосфере провинциального курорта судьбе угодно было подсунуть ему самого Циммермана, да, да, того самого Циммермана!.. Боже праведный, прости и не осуждай раба твоего, но смею думать, что воля твоя несправедлива… Не от лейб-медика ли и приключилися все его беды? О Циммерман! О искуситель!..
Однако же внутренний голос, хоть и был он глубоко и далеко запрятан, все-таки нет-нет да и подаст свою реплику: «Да так ли уж и виноват старик? Разве он тащил тебя за язык? Не сам ли ты проявил инициативу? И ради чего? А, даже думать о том грешно, даже признаться… себе — стыдно! То-то вот и оно! Такие вот дела. А все-таки лучше, ежели бы виноват был Циммерман».
…Тобол, стылый с ночи, посветлел. На другом берегу кое-где в низинах еще прятались туманные ошметки. В Троицкой церкви ударили к заутрени. Где-то залаяла собака и замычали коровы, торопившиеся на выпас.
А Коцебу все шагал и шагал берегом. Высокий, демонически нервный, оглушенный событиями, терзаемый ожиданием, беспомощный и ничтожный.
В том месте, где река делает излучину, он поднялся на крутой и пустынный взгорок и остановился. И долго так стоял недвижно, опершись на свою березовую палку. Издали он походил, наверное, на одинокую почерневшую сваю, что торчала в реке.
— Да-с, двадцать лет! — сказал он вслух.
Как ксилофонист, перебрал он свою жизнь по струнке, но ответа на вопрос — почему он здесь? — так и не нашел.
ЗАПАДНЯ
…И не потому, что он был надворный советник, и не потому, что носил смешную русскую фамилию Щекотихин, — его боялись потому, что сам губернатор Митавы господин Дризен не однажды сопровождал его до нумера и почтительнейше с ним раскланивался, а еще более потому, что вот уже семь недель, как живет он тут, запершись, знакомства ни с кем не водит, с кельнерами не разговаривает, а все больше смотрит и нехорошо, совсем нехорошо нет-нет да и улыбнется.
Вечерами какие-то люди приходят к нему. Больше из офицеров. О чем-то говорят, а о чем — как знать, когда подле двери постоянно дежурит сенатский курьер Александр Шульгин, мужик лет тридцати. Говорили, что он прибыл в Митаву вместе с Щекотихиным, но живет почему-то на постоялом дворе. Округлое калмыцкое лицо с приплюснутым носом и выдающимися скулами, черные глаза Батыя, узкий лоб, на который падали жесткие пряди черных, как конский хвост, волос, — вот вам и Шульгин. Его широкая грудь была под защитой крупной белой бляхи сенатских курьеров, — гордости простолюдинов. Он носил ее, как фельдмаршальскую звезду. Желтая сумка для пакетов из мягкой телячьей кожи на поясе с одной стороны, кривая сабля — с другой.
- Страстная неделя - Луи Арагон - Историческая проза
- В доме коммерции советника (дореволюц. издание) - Евгения Марлитт - Историческая проза
- Кюхля - Юрий Тынянов - Историческая проза
- Люди остаются людьми - Юрий Пиляр - Историческая проза
- УЗНИК РОССИИ - Юрий Дружников - Историческая проза
- Блокада. Книга четвертая - Александр Чаковский - Историческая проза
- Заговор князей - Роберт Святополк-Мирский - Историческая проза
- Обратный адрес - Анатолий Знаменский - Историческая проза
- Борис Годунов - Юрий Иванович Федоров - Историческая проза
- Повесть о Верещагине - Константин Иванович Коничев - Биографии и Мемуары / Историческая проза