Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чего это ты вдруг вспомнила?
– Не знаю. Спи!
И Голда вышла на цыпочках, как будто там внизу спал ее муж, Ошер, который мог проснуться и уличить ее в измене. Она всегда так уходила – на цыпочках, и это поражало Ицика. Столько лет прошло после смерти Ошера, и надо же – в собственном доме как воровка.
Наконец сон смилостивился и смежил ему веки. Ицику снилось, будто он стоит по пояс в воде, а водонос Эзер Блюм кричит ему с берега реки праотцев Иордана: «Ты чего, негодник, ведро потопил! Такое ведро потопил!» И он ныряет на дно, лихорадочно ищет и ничего не находит. Вынырнув из Иордана, он и проснулся. Солнце только позолотило небосвод, и его, как пасхальный пирог, залило глазурью: хоть бери и нарезай каждому.
Ицик приоделся и, не позавтракав, зашагал в синагогу. Какой же на сытый желудок молебен? Бог сытых слушает, но не слышит.
У собственного колодца умывался раздетый по пояс урядник Нестерович, высокий мужчина, старавшийся во всем походить на царя: и осанкой, и роскошными, лихо закрученными усами, и даже прической. Местечковый парикмахер Берштанский стриг его, как он выразился, «под императора», глядя то в зеркало, то на портрет царя, висевший по этому случаю на грязной стене парикмахерской.
– Премного благодарен, – говорил урядник Нестерович.
А Берштанский подобострастно отвечал:
– Рад стараться, ваше величество.
– Какое я тебе величество, дурак?
В голове бедного Берштанского путались и «дурак», и «ваше величество», и «ваше высокоблагородие». Денег с Нестеровича Берштанский не брал, стриг его с большим рвением, а ежели орудовал бритвой, то подносил ее к лицу урядника, как взятку.
Нестерович был незлой человек – не чета прежнему. Тот считал, что Господь Бог за всю свою службу сделал один промах – создал евреев. От этого, уверял прежний урядник, на земле все беды.
– Самое большое несчастье России, – сказал он как-то лесоторговцу Фрадкину, – это вы.
– Я? – У Фрадкина глаза на лоб полезли.
– Не вы, господин Фрадкин, а ваше племя, – охотно объяснил лесоторговцу прежний урядник, рвение которого было замечено: его перевели не то в Гродно, не то в Молодечно.
Ицик шагал по позолоченной солнцем улице, и мысли его вертелись вокруг Голды, урядника, отскакивали от них и, как воробьи на хлебные крошки, набрасывались на пришельца в ермолке.
Теперь Ицику почему-то не хотелось, чтобы чужак исчез. Если он и впрямь послан Богом, может, Ицик дождется от него ответа на вопрос, томивший его долгие годы: кто убил отца? Такие здоровяки, как Габриэль Магид, просто не умирают.
В чем Ицик не сомневался, так это в том, что в синагогу пришелец наверняка придет. Не может же посланец Бога пропустить утреннюю молитву.
Но того, кого Ицик ждал, в синагоге не было. Внизу, на мужской половине, толпились старые знакомые: парикмахер Берштанский, портной Давид-Бер, старший сын мельника Бравермана Пинхос, не женатый, болезненный, с заячьей губой, лавочники Нафтали и Хаим Спиваки. Даже рабби Ури, и тот явился: сел в коляску и прикатил. А того… в ермолке… не было.
Ицик, как чужой, оглядывался по сторонам, и синагогальный староста Нафтали Спивак съязвил:
– Если ты, любезный, ищешь дверь, то она прямо и налево.
Пришла и Зельда Фрадкина.
Ицику было стыдно смотреть ей в глаза. Ему казалось, что Зельда знает все его тайны – дневные и ночные, и не осуждает, а жалеет его. Иногда Ицик сам терялся в догадках, чего в младшей дочери Фрадкина больше – красоты или жалости. Сама ее красота была какая-то жалостливая – лицо бледное, вытянутое, почти прозрачное, носик крохотный, чувствовавший себя неуютно под надзором черных задумчивых глаз, брови вразлет, как след шелкопряда на листе, и длинные темно-каштановые волосы, струившиеся легко и свободно даже под платком. Грех признаваться, но Ицик приходил в синагогу главным образом из-за нее. Конечно, бывали у него и другие интересы – разузнать про то, что творится на белом свете (а где об этом узнаешь, если не в молельне), посмаковать с прыщавым Семеном какую-нибудь местечковую сплетню и просто высказать свою преданность Богу, чтобы никто не подумал, будто он, Ицик, совсем одичал в лесу. И все же его манили сюда не мировые новости, доходившие в местечко почти с годичным опозданием, не сплетни – сегодня говорят о Хаиме, завтра – о тебе, не добродетельные кивки и взгляды богомолок, ценящих усердие более, чем сам Всевышний, а она – Зельда. Зельда притягивала его как магнит, и у него не было сил противиться этой изнурительной и сладостной тяге. Вдова Голда, его хозяйка и наперсница, всегда устраивалась возле Зельды, подпирала подбородок своими греховными руками, и когда Ицик поднимал на верхний ярус глаза, то и ей перепадало нежности и обожания.
Сегодня Зельда была особенно хороша. Она вся светилась и трепетала, как субботняя свеча, и от ее блеска и трепета у Ицика кружилась голова.
Господи, думал он, какое счастье видеть ее, дышать с ней одним воздухом, молиться одному Богу.
Однажды после вечерней молитвы прыщавый Семен взял его под руку и сказал:
– Гони три червонца, и я тебе устрою с ней свиданье.
– С кем?
– Не притворяйся дурачком. Зельда стоит трех червонцев.
Ицик отдернул руку.
– Можно в рассрочку, – предложил Семен.
– Пошел вон, – зло бросил Ицик.
– Не хочешь – не надо, – прыщавый Семен и ухом не повел. – Голда, конечно, обходится дешевле. Сама, видать, приплачивает тебе. – И рассмеялся, оскалив свои тусклые, кривые, смахивающие на дольки чеснока зубы.
Ицику хотелось схватить его за грудки и разок-другой тряхнуть. Но он сдержался, только сплюнул и растер сапогом плевок: негоже поганить порог божьего дома.
И все же слова прыщавого Семена застряли у него в памяти. Три червонца – почти полгода работы, и не какой-нибудь, не с иглой и не с бритвой, а с топором и пилой, под дождем, а то и в снегу. Но на Зельду ни полгода, ни года, ни десяти лет не жалко. Если разобраться, Ицик и так работает на нее. Она же Фрадкина! Сама Фрадкина! Дочь лесоторговца Маркуса Фрадкина.
А может, Ицика так к ней тянет потому, что она поена молоком его матери?
Вот и корчмарь Ешуа с женой Хавой пришел. Обычно они приходят раньше других. К Богу, как к уряднику Нестеровичу, лучше приходить вовремя – зачем их гневить? Из-за сына, видно, задержались, из-за Семочки.
Сейчас начнется молебен. Молодой рабби Гилель, праведник и оратор, взошел на амвон и раскрыл свиток – ставни в небеса.
А его нет. Ицик еще раз оглянулся на дверь. Нет.
Рабби Ури подкатил к самому амвону, и колеса его коляски прошуршали в наступившей тишине, как крылья ангела.
Синагога старая, деревянная. Она дважды горела. В шестьдесят третьем ее подожгли солдаты. Искали какого-то Мицкевичюса или Мацкявичюса, бунтаря и государственного преступника. В чем заключалось его преступление, никто в местечке не знал. Испокон веков в нем не было ни одного бунтаря и преступника, если не считать мужа вдовы Голды Ошера, пытавшегося среди бела дня повеситься на местечковой каланче. Кто-то донес генералу Муравьеву, что оный Мицкевичюс или Мацкявичюс скрывается в жидовской церкви. Жидовскую церковь спалили, а бунтаря не нашли. Долго не было в местечке синагоги – люди молились в наспех прибранном гумне, снятом в аренду, – но после, когда все успокоилось, Маркус Фрадкин расщедрился и пожертвовал на строительство молельни леса. Его хватило с лихвой и на синагогу, и на дом для раввина, и даже на отхожее место. В самом деле – не бегать же почтенным богомольцам по нужде за версту! С тех пор божий дом называли именем благодетеля – синагогой Маркуса Фрадкина. Сгорит она – сгорит и его имя, как ни дорога Фрадкину честь, но сотки дороже.
– Ребейношелейлом! – упивался собственным голосом молодой рабби Гилель, а старый рабби Ури положил высохшие руки на края коляски, закрыл глаза и своими увядшими ушами слушал молитву – он знал ее наизусть, как все молитвы, которые когда-либо евреи обращали к Господу Богу, рабби Ури слушал то, что никто, кроме него, в молельне не слышал, – шаги смерти. В последнее время он слышал их так отчетливо и ясно, как поступь возлюбленной в молодости, когда уши напоминают ущелье: каждому звуку вторит стозвонное эхо. Смерть шла за ним по местечку, как когда-то его жена Рахель, и шаги у нее были точно такие – неровные, вприпрыжку. Иногда она забегала к кому-нибудь и оставляла его посреди дороги, по вскоре возвращалась, и они оба снова были вместе.
Вот и сейчас она стоит и молится у него за спиной. Рабби Ури до сих пор не задумывался – за кого же молится смерть? За живых? За мертвых? За живых ей вроде бы не подобает молиться, а за мертвых – за мертвых живые молятся. Она молится за самое себя, подумал рабби Ури. Глупо, глупо. Он никогда за самого себя не молился. Всегда за других. И сегодня он молится не за себя, а за нее.
Рабби Ури приоткрыл глаза, но у него не было сил обернуться, и он снова закрыл их – захлопнул веками, как табакерку.
- Счастье из морской пены - Полин Ошер - Русская современная проза
- Рассказы - Евгений Куманяев - Русская современная проза
- Удаче ум не нужен - Василий Баранов - Русская современная проза
- Верный муж (сборник) - Мария Метлицкая - Русская современная проза
- Вера Штольц и солнечный остров - Владислав Картавцев - Русская современная проза
- Таблетка от старости - Ирина Мясникова - Русская современная проза
- Солнце навылет - Саша Резина - Русская современная проза
- Бог невозможного - Владимир Шали - Русская современная проза
- Странная женщина - Марк Котлярский - Русская современная проза
- На веки вечные. Роман-хроника времен Нюрнбергского процесса - Александр Звягинцев - Русская современная проза