Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фабрикант был очень глуп и читал отвратительно. Читал он о северном Возрождении, невероятно нудно и примитивно. Остроумный Всеволод Павлов очень точно определил сущность этого бездарного и противного человека: «Михаил Исаакович — воплощенное диалектическое противоречие — он как бы есть и его как бы и нет». О позднейшей встрече с Фабрикантом — позже. На его лекции, из вежливости, ходили тоже три — четыре человека в порядке принудительной очереди.
Уже когда я был на четвертом курсе Отделения истории искусств, появились два новых профессора — Иван Людвигович Маца и Алексей Алексеевич Федоров — Давыдов, но я их лекций уже не слушал. Оба они были тогда одержимы вульгарной социологией в самой крайней и абсурдной ее степени. Впоследствии они совсем от нее отошли и очень сильно изменились. После войны у меня установились с ними обоими очень добрые отношения.
Высокая репутация Отделения истории искусств держалась тогда не на профессорах, а на доцентах. Их было четверо: Виктор Никитич Лазарев, Николай Иванович Брунов, Михаил Владимирович Алпатов и Герман Васильевич Жидков. Особенно значительны были Лазарев и Брунов. Виктор Никитич вел семинар по итальянскому искусству эпохи Возрождения, вел его в Музее изящных искусств, на редкость ярко и увлекательно. Я до сих пор помню его первое появление перед нами, сразу всех нас обворожившее. Его лекции отличались не только высокой ученостью, но и очень увлекательной оригинальностью и самобытностью, он преподносил нам великих художников Возрождения как живых людей во всем их человеческом своеобразии и значении — по правде говоря, если не считать Бахрушина, до Лазарева мы не слышали подлинно высокого научного профессионализма в его самой действенной, новой, современной форме. Я целиком обязан своей научной карьерой Лазареву, являюсь его преданным учеником и всю жизнь старался достигнуть такого же высокого уровня настоящей, высоко содержательной и свободно индивидуальной науки.
Не хуже Лазарева читал об архитектуре в мировом искусстве Брунов. В отличие от других известных мне архитектуроведов, он показывал архитектуру не с точки зрения строительства, чисто технической конструкции, а раскрывал духовное и философское содержание архитектуры, ее значение как одного из самых мощных выражений поступательного хода развития человеческого сознания. Я никогда (точнее, до самого последнего времени) не писал об архитектуре, но лекции Брунова глубоко запали в мою душу.
Период моей жизни с конца 1926 года до начала 1938–го, особенно после середины 1929–го, был переполнен множеством замечательных и важных событий, так что в конечном счете я могу только с благодарностью вспоминать столь счастливую судьбу. Но начало этого времени, с конца 1926 года до начала 1929–го, было окрашено в гораздо большей степени тяжелыми огорчениями, а не радостями. Общим «фоном» моей жизни в эти, к счастью, не слишком долгие годы, были жизненные сложности моего отца. Тогда ни я, ни мой отец не могли знать, что большинство наших бед было связано с начавшимся радикальным изменением всей исторической, политической, общественной, даже просто психологической обстановки, с началом и завершением ленинской экономической политики, со все более убыстряющимся переходом к сталинской диктатуре и «командно — административной» системе.
Конечно, не все было связано непосредственно с политикой (как получилось у отца), но дурные перемены проникали во все сферы жизни, никого не спрашивая. С каждым годом стало становиться все труднее и неприятнее в Московском университете. О том, какие там читались лекции — хорошие или плохие, талантливые или бездарные, — я уже рассказал. Дело было не в них, они менялись мало. Но все большее место в студенческой жизни стал занимать организованный мною раньше научно — исследовательский кружок. Я был его секретарем, но возможность направлять его деятельность стала уходить из моих рук, и по чисто политическим причинам. Кружок, в котором участвовали студенты всех курсов — от первого до четвертого, стал стремительно превращаться в арену политических свар, в которые погружались наиболее ретивые («активные», как они сами себя называли) комсомольцы — Лебит, Кронман, Борис Веймарн, Экк, Бандалин, Недошивин, Кеменов и другие. Ссоры становились все резче. Ни к чему хорошему это привести не могло. Наступило время, когда всюду разыскивали (и находили!) врагов народа, троцкистов, оппозиционеров всех сортов и т. д. В начале 1929 года, всего за несколько месяцев до окончания университета, был неожиданно арестован и сослан один из самых «бурных и пламенных» комсомольцев, честнейший и безобиднейший Давид Лебит. Он был обвинен, как я узнал от «самых активных» комсомольцев, в «откровенном и самом зловредном троцкизме».
Лебит вернулся в Москву через двадцать пять лет, в 1954 году, после бесконечных скитаний по лагерям, а потом в ссылке в Сибири и в Средней Азии. Его пригласили в КГБ, извинились, что произошла ошибка, и показали документы его «дела»: оказалось, что он в 1929 году был арестован по доносу тогдашнего секретаря комсомольской организации Германа Недошивина. С помощью В. Н. Лазарева и В. Ф. Левинсона — Лессинга мне удалось устроить, чтобы Лебита приняли на последний курс Отделения истории искусств Ленинградского университета — у него ведь не было законченного высшего образования. Окончив университет, он погрузился в упорную, всепоглощающую работу над избранной им научной темой. Но, видимо, лагеря и ссылка погубили в нем способность к научному анализу и обобщению: сколько он ни трудился, без конца переделывая и вновь начиная свои изыскания, он так и не сумел за всю свою оставшуюся долгую жизнь напечатать ни одной сколько‑нибудь значительной статьи.
Воображаемому лебитовскому «троцкизму» была грош цена. Давид рассказал мне, что когда он ехал в свой первый путь в лагерь, с ним вместе ехал крестьянин. Давид спросил его, за что его взяли, тот ответил: «Да за троцкезу какую‑то!» Давидовская «троцкеза» была нисколько не более определенной.
Я тут же прекратил собрания «научно — исследовательского кружка». Не знаю, куда «активные» комсомольцы перенесли свои столкновения и ссоры. Только адрес очередных доносов остался, очевидно, прежний. В скором времени судьба, подобная лебитовской, постигла Женю Кронмана — не помню, еще в пределах университета или после его окончания, но с тем же составом участников спектакля. Кронман появился на несколько дней в Москве в короткий либеральный период непосредственно за окончанием войны, но весь остаток своей жизни вынужден был провести в Нижнем Тагиле, работал сотрудником тагильского музея, почти вне всякой связи с наукой об искусстве.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Дневник путешественника, или Душа Кавказа - София Глови - Биографии и Мемуары / Прочие приключения / Русская классическая проза
- Победивший судьбу. Виталий Абалаков и его команда. - Владимир Кизель - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Полное собрание сочинений. Том 11. Июль ~ октябрь 1905 - Владимир Ленин (Ульянов) - Биографии и Мемуары
- Дед Аполлонский - Екатерина Садур - Биографии и Мемуары
- В горах Кавказа. Записки современного пустынножителя - Меркурий - Биографии и Мемуары
- Фридрих Ницше в зеркале его творчества - Лу Андреас-Саломе - Биографии и Мемуары
- Полное собрание сочинений. Том 12. Октябрь 1905 ~ апрель 1906 - Владимир Ленин (Ульянов) - Биографии и Мемуары
- Донбасс. От Славянска до Дебальцево. Хроники, записанные кровью. Окопная правда гражданской войны - Михаил Поликарпов - Биографии и Мемуары
- Мой дядя – Пушкин. Из семейной хроники - Лев Павлищев - Биографии и Мемуары