Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И легкая сила категорического императива позволила ей не очерстветь, не высохнуть душевно. Она нашла чем наполнить свою жизнь. В ее старомодной комнате, отличавшейся от комнаты мисс Бюринг меньшим порядком, стоял огромный рояль; она не имела возможности по-настоящему учиться музыке, но, обладая абсолютным слухом, легко подбирала на рояле любую впервые слышанную мелодию. Зимой она не пропускала ни одного концерта в Филармонии, покупая дешевые входные билеты и забираясь на хоры пораньше, чтобы сесть на диване; если в знакомом месте, на хорах Большого зала, не видно было Сильвии Николаевны, можно было уходить с концерта: его не стоило слушать. И, возвращаясь поздно домой, она сразу же у рояля повторяла звучание мелодий.
Летом она уходила в пеший поход и жила полной разнообразия, красоты, усталости и приключений жизнью пешехода; тогда еще не было туристких баз, и маршруты не были благоустроены, но за десять-пятнадцать лет она облазала все уголки России, Кавказа и Алтая.
Изредка, мимоходом, она упоминала своего друга, участника ее походов. Что это был за друг? Когда, спустя год или около того, я стал понимать эти вещи, я пришел к заключению, что это был кто-то, с кем она была близка. Это было безвредно для ее долга, и вряд ли ее убеждения были особенно стародевическими. И это тоже импонировало мне.
Как-то раз она упомянула, что в церковные праздники не ходит на работу, и, весело усмехаясь, говорила мне, что ее спасает то, что она протестантка, а протестантские праздники неизвестны начальству. О своей вере, о Боге она никогда не говорила, и меня не смутило, что она верующая, хотя я сам считал религию за чепуху. Меня поразила сила ее убеждения, заставлявшая её идти на чрезвычайно большие неприятности, которыми в конце двадцатых годов грозил невыход на работу по религиозным убеждениям. А религия ее заключалась, как мне кажется, главным образом в чувстве категорической необходимости поступать порядочно (необходимости «добрых дел») — и следовать убеждению. Это живущее в ней чувство она приписывала Богу.
Я занимался с Сильвией Николаевной много лет — до самого поступления в Университет — и все эти впечатления, и моя привязанность к Сильвии Николаевне образовались не сразу. Но и в первый год мне было с ней легко и интересно, и, бредя обратно по захолустным улицам — Геслеровскому, Широкой (теперь часть улицы Ленина), Пушкарской — я шел задумчиво, и голова моя была полна мечтаний и фантазий.
Другим моим учителем, имевшим гораздо меньше значения для меня, был Сережа Соболев, или «Верблюд». Он, действительно, был необыкновенно похож в профиль на голову верблюда, выдавленную на обложке моей книжки «По киргизской степи». Чуб песочного цвета над лицом, линия носа и больших, добродушных, улыбающихся губ — ото было как нарочно.
Сережа Соболев был товарищ Миши по школе — по «Лентовской» гимназии (она же 190-я единая трудовая школа), — учился с ним в одном классе. Он обладал удивительными способностями, особенно к математике, и еще раньше Мишиного знакомства с ним успел окончить среднюю школу. Но кончил он ее в четырнадцать лет, и деваться ему было некуда, так что с Мишей он уже кончал школу во второй раз. Он и позже продолжал так же феноменально, и в двадцать два года был профессором, и двадцать пять — членом-коррес-понеднтом, в тридцать два — академиком. А в то время он был студентом, кажется, третьего курса.
Впоследствии они разошлись. Сергей Львович был для Миши слишком целеустремлен, сух и педантичен, и, главное, слишком добродетелен. Много позже Миша говорил про него:
— Сережа — образцовый советский молодой человек: член партии, ученый, отец пятерых детей, общественный деятель, депутат Верховного Совета, академик!..
И, в самом деле, он был и тогда образцовым во всем: образцовый сын, студент, учитель. Но мне математика давалась с трудом и была скучна, и математический энтузиазм Сережи был непонятен. Сильвии Николаевне можно было рассказывать про мое увлечение египетской историей, спорить с ней об этом; а Сережа, когда, я начал ему рассказывать о том, что хочу стать историком древнего мира, начал мне говорить, что история — не наука и что когда-нибудь исторические проблемы будут решаться математически.
(Впоследствии, когда с 1957 года он работал в Новосибирском отделении Академии Наук, именно он, кажется, вдохновил своих сотрудников на математическую «дешифровку» иероглифов майа. Вышло три тома вычислений — в четвертом должно было быть прочтение текстов. Однако они так и не появились, потому что математики сочли возможным игнорировать основы грамматологии — науки о письменностях.)
Для меня древность была еще одним миром людей, дополнявшим тот, в котором я жил (или, может быть, те, в которых я жил), и мысль о том, что с этим миром людей можно расправляться путем математики, была мне очень враждебна.
Третьим моим учителем был Миша. Ему было поручено обучать меня русской грамматике — другие предметы для предстоящего поступления п шестой класс моим родителям не казались нужными: «Он и так достаточно знает, а по программе подтянется, когда будет в школе».
Но редкие и нерегулярные уроки, которые давал мне Миша, — его никто не контролировал, — быстро превратились из уроков русской грамматики в лекции по общему языкознанию, по сравнительной грамматике индоевропейских языков, в рассказы о Марре и четырех элементах и прочие вещи, очень расширявшие мое образование и подготовившие из меня филолога; только вряд ли они могли сильно помочь на школьном экзамене. От Мишиных лекций шли, конечно, и мои миндосские лингвистические упражнения.
Миша в это время был принят на первый курс университета, на «Ямфак» (факультет языка и материальной культуры), на персидский разряд — интерес к иранским языкам возбудил в нем его норвежский профессор Георг Моргенстьерне. Но Мишины университетские товарищи пока не появлялись в доме. По-прежнему главными оставались его школьные друзья — в этой школе дружба складывалась на всю жизнь. К тому же и Мишин класс в этой интеллигентской школе был очень талантливым — не менее двух третей класса стало потом учеными и писателями.
Но я сожалел, что Мишины школьные товарищи последнего года были уже не тс, которых я знал и любил маленьким. Главными его друзьями были Тося (Платон) Самойлович и Шура Романовский, которые казались мне (совершенно ошибочно) бездельниками и лоботрясами; их разговоры были пустыми, а развлечения бессмысленными: например, Миша рассказывал, что они стреляли из монтекристо по изоляционным «стаканчикам» или протыкали финкой книгу «Весь Ленинград» за 1924 год.
Где-то на заднем плане была красавица Наташа Мочан (дочка доктора Мочана), изводившая Мишу еще с 1924 года; несмотря на Маргит, его норвежскую невесту, она порождала в нем отчаянные стихи.
Лучший Мишин друг — Костя Петухов, талантливый гигант из рабочей семьи, прирожденный актер и чтец стихов, почти исчез из его жизни: ушел в летное училище и жил где-то далеко, а в Ленинграде и у нас появлялся редко. Из «старых» оставался любимый всеми нами, и мной больше всего, Воля Харитонов.
Несмотря на свою фамилию, Воля Харитонов был еврей, сын какого-то банковско-адвокатского деятеля и типичной, очень скучной еврейской мамы. Внешность его могла бы быть иллюстрацией к этнографическому альбому под словом «еврей Восточной Европы». Это был тип ученого еврея, доброго, умного, спокойного, увлеченного своей наукой. Он умел так спокойно слушать, так тактично обращаться, а вызванный на разговор, так умно и красноречиво говорить, увлекая слушателей своей, часто долгой, речью, так знал, когда уйти и как помочь советом или молчанием, что его приход всех радовал, всем был приятен. В нем не было мальчишества Платона Самойловича и Шуры Романовского, не было и важности молодого педанта. Он был свой, как тетя Соня. Если Миши не было дома или он был занят, то Воля беседовал со мной или садился играть в шахматы, медленно и нараспев декламируя, когда игра обострялась, одно и то же четверостишие:
… И топчут кони смежные поля,
Из пехотинцев многие убиты.
И у ладьи должна искать, защиты
Священная особа короля…
Шли годы, разные события потрясали и нашу, и его семью, в его волосах уже стала пробиваться седина, а казалось — он всегда будет так спокойно входить, спокойно беседовать, играть в шахматы со своей присказкой, даже когда все мы состаримся и все вокруг изменится.
Он погиб в 1942 году — идя в атаку впереди своего взвода, наступил на мину.
Специальностью его была политическая экономия, и в его речах эта наука становилась увлекательнее романа. Кажется, никто из тех, кого я встречал, не понимал так хорошо экономического строя нашей страны и эпохи. И уж наверное никто не умел так думать политико-экономически. В тот год это еще проходило мимо меня, но когда, лет в четырнадцать, я стал задумываться над вопросами экономики и политики, именно Воля Харитонов, вероятно, открыл мне смысл экономической теории марксизма и сделал меня историком в самом деле. При всем том, я не помню, что именно он говорил, каковы были его идеи; но они научили думать, так сказать, в эту сторону.
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Роковые годы - Борис Никитин - Биографии и Мемуары
- Сибирской дальней стороной. Дневник охранника БАМа, 1935-1936 - Иван Чистяков - Биографии и Мемуары
- Кольцо Сатаны. Часть 1. За горами - за морями - Вячеслав Пальман - Биографии и Мемуары
- Лоуренс Аравийский - Томас Эдвард Лоуренс - Биографии и Мемуары
- Троцкий. Характеристика (По личным воспоминаниям) - Григорий Зив - Биографии и Мемуары
- Откровения маньяка BTK. История Денниса Рейдера, рассказанная им самим - Кэтрин Рамсленд - Биографии и Мемуары / Триллер
- Вдохновитель репрессий или талантливый организатор? 1917–1941 гг. - Арсен Мартиросян - Биографии и Мемуары
- Кутузов. Победитель Наполеона и нашествия всей Европы - Валерий Евгеньевич Шамбаров - Биографии и Мемуары / История
- Письма с фронта. 1914–1917 - Андрей Снесарев - Биографии и Мемуары