Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому Кисляков зашел в ячейку. Ячейка помещалась в нижнем этаже, в низкой комнате со сводами.
В этой комнате стоял стол, покрытый зеленым листом промокательной бумаги, залитой чернилами, с изорвавшимися и завернувшимися краями. По стенам висели плакаты, оставшиеся от майских выступлений. В углу стояло красное знамя с золотыми буквами. Около стен — простые скамейки и деревянные диванчики с прямыми решётчатыми спинками.
Когда он вошел туда, там было три человека: Чуриков, тот, что был в президиуме на первом собрании (он, запустив руку в свои белые волосы, сидел за столом над какой-то бумажкой, писал, потом, подумав, зачеркивал и опять писал); около него, навалившись животами на стол, стояли два других комсомольца в кепках, сдвинутых на затылок, и смотрели, как он пишет.
— Что, товарища Сидорова нет тут? — спросил Кисляков, входя.
— Заходил давеча, потом ушел, — сказал Чуриков, подняв глаза от бумаги.
Кислякову никакой Сидоров не был нужен, но ему показалось неловко ни с того ни с сего войти, и он сделал вид, что ищет Сидорова, технического служащего.
С комсомольцами из ячейки Ипполит Кисляков чувствовал себя менее свободно, чем с Полухиным. Главным образом потому, что он был много старше их и годился им чуть не в отцы, так что с ними было как-то неудобно говорить фамильярным, товарищеским тоном, неудобно называть «ребятами», как они называли друг друга. А раз этого не было, то отношения оставались сухими и официальными, на «вы».
Сейчас же, в том состоянии подъема, который у него был, ему захотелось почувствовать себя здесь проще. Это желание было совершенно бескорыстное, целиком происходившее от радостного сознания, что в нем есть способность слияния с чуждой для его товарищей стихией.
— Покурить, что ли, — сказал он, как человек, уставший на работе и потому позволяющий себе роскошь пятиминутного отдыха. Он открыл портсигар и предложил комсомольцам. Те молча взяли папиросы.
— Не знаешь, какие папиросы курить, — сказал Кисляков. — Начнешь одни, сначала выпускают хорошие, а потом они становятся всё хуже и хуже.
— Мы «Пушку» курим, — сказал, улыбнувшись, один из облокотившихся на стол комсомольцев.
— Я сам курил, но они мне не нравятся, от них кашель, — ответил Кисляков, так как ему показалось стыдно выглядеть перед комсомольцами аристократом, курящим дорогие папиросы.
Он хотел сесть на скамейку, но сел на окно, поставив ноги на диванчик с решётчатой спинкой, стоявший под окном. Такое положение давало ощущение большей свободы и простоты. Ведь человек посторонний, да еще интеллигент, не имеющий никакого отношения к ячейке, вряд ли смог бы так сесть. Это даже комсомольцам, чуждым всяких китайских церемоний, показалось бы диким. А на него они не посмотрели с удивлением и не переглянулись между собой.
— Ну, наши товарищи, музейные работники, кажется встревожатся не на шутку, — сказал он.
— А что? — спросил Чуриков.
— Товарищ Полухин наметил широкую реорганизацию музея.
И Кисляков начал рассказывать.
В это время в комнату ячейки вошел Маслов. Его черные, соединяющиеся над переносицей брови почему-то раздражали Кислякова, и он при нем стеснялся, потому что с ним нельзя было, как с Чуриковым, по-приятельски выкурить папироску и поболтать. Маслов всегда смотрел отчужденно, точно настороженно. И сейчас, когда вошел, он прежде всего с холодным удивлением взглянул на Кислякова, сидевшего на окне. Но ничего не сказал, не поздоровался и не сделал внимательного к рассказу Кислякова лица. Он подошел к столу, стал чертить ногтем пальца по листу промокашки, как это сделал бы человек, который шел к себе в комнату заниматься и вдруг увидел чужого человека, о чем-то распространяющегося.
У Кислякова с первого момента появления Маслова угасло всё оживление. И, хотя он продолжал рассказывать в том же тоне, всё-таки каждую секунду чувствовал Маслова, который никак не входит в разговор, а стоит молча у стола.
Тот не спросил, о чем идет разговор, как будто хотел этим показать, что ему совершенно неинтересно, о чем говорит неизвестно зачем пришедший сюда интеллигент.
— Это будет, по-моему, замечательная вещь, — сказал Кисляков, кончив объяснения и сойдя с окна как будто с тем, чтобы бросить окурок папиросы, но на самом деле — чтобы переменить свою позу, которая с момента прихода Маслова стала казаться ему мучительно неудобной.
— А почему же он нам ничего не говорит об этом? В секрете держит? — спросил Маслов, холодно посмотрев на Кислякова.
Тот вдруг с испугом, от которого пробежали мурашки по телу, почувствовал, что, кажется, он сделал грубую ошибку, рассказав об этом комсомольцам в ячейке прежде, чем сделал это сам Полухин. Теперь они пойдут и заявят ему претензию, что ячейка узнаёт последней о предполагаемых мерах директора. А Полухин позовет его, Кислякова, и скажет: — «Ты болтаешь, как старая баба, и подводишь меня. Убирайся к чорту со своим проектом. С тобой только неприятностей себе наживешь». — Или
что-нибудь в этом роде.
Эти соображения, пронесшиеся вихрем в его испуганном сознании, ввергли его сейчас же в то состояние угнетенной растерянности, которая ему была свойственна. Всё оживление и блеск глаз исчезли мгновенно.
— У него диктаторские замашки, — сказал Маслов, — его как-нибудь надо одернуть. Дай-ка папироску, — обратился он к Чурикову.
— У меня есть, — сказал Кисляков.
— У вас у самих мало, — сказал Маслов, увидев в коробке три папиросы.
— Бери, бери, — сказал Кисляков, совершенно не соображая, почему он назвал Маслова на «ты».
Когда Маслов взял в рот папиросу, Кисляков не заторопился зажечь ему спичку, как сделал бы всякий интеллигент, с вежливой суетливостью, а просто не спеша приставил конец своей папиросы огнем к папиросе Маслова и почувствовал, что этот небрежный дружеский жест сближает его с угрюмым секретарем ячейки больше всяких слов.
Кислякову вдруг показалось, что Маслов всё-таки славный малый, когда к нему подойдешь просто, а не по-интеллигентски.
Но он тут же подумал о том, что надо посоветовать Полухину привлечь к делу комсомольцев, чтобы у них не было впечатления, что директор их обходит.
XXXII
На следующий день Кисляков пришел на службу несколько позднее, и ему сразу бросились в глаза встревоженные лица сотрудников.
Что-то произошло.
Он прежде всего подумал, не переменилосьли что-нибудь. Но оказалось, что двое сотрудников — Мария Павловна и Андрей Игнатьевич — отчислены.
Несколько человек собрались после службы в коридоре у выхода на лестницу и горячо обсуждали этот инцидент.
Кисляков проходил мимо, и ему было неловко уйти, не высказав своего отношения к этому вопросу.
Мария Павловна, с красными пятнами на щеках, волнуясь, говорила:
— Пусть мне укажут причину! Я была плохой или недобросовестной работницей? Этого никто не может сказать. Вот Ипполит Григорьевич видел мою работу. Можете вы меня упрекнуть в чем-нибудь?
— Ну, что вы, Мария Павловна, Бог с вами! — сказал Кисляков и тут же с досадой подумал о своей фразе, в которую попал по привычке Бог.
Для него ясна была причина отчисления Марии Павловны и Андрея Игнатьича: на них слишком уж ясно лежала печать их классовой сущности, это были чистейшие интеллигенты — дворяне, с их манерами, их образом мыслей. И, конечно, они при реконструкции аппарата должны были выпасть из него. Но сказать им это было невозможно.
Кислякову было жаль смотреть на потерявшуюся Марию Павловну, которая искала у всех поддержки и отзывов о своей работе, как будто это могло что-то исправить. И он вдруг почувствовал возмущение от нарушения простой общечеловеческой справедливости. Зачем, в самом деле, выбрасывать человека, если он добросовестно относится к своим обязанностям, а от его мировоззрения нет никакого вреда? Нельзя же к личности относиться как к арифметической единице, выбрасывать одну и ставить на ее место другую. Ведь это — человеческая жизнь, а не единица!
Ему представилась вдруг вся жестокость такого отношения. И причиной этого был Полухин, от которого он был в таком восторге.
В данный момент он совершенно не знал, на чьей стороне он: на стороне коммуниста, пролетария Полухина или на стороне интеллигентки Марии Павловны. Пожалуй, на стороне последней, потому что всякая несправедливость задевала его прежде всего. И он скажет это в глаза и Полухину и кому угодно.
— Это несправедливо!
У Кислякова было очень сильно развито преклонение перед общечеловеческими ценностями; в число этих ценностей входила и справедливость, которая не должна подчиняться классовому принципу: она должна быть общечеловечна.
Поэтому каждая обида, каждый факт несправедливости вызывал в нем болезненную реакцию и возмущение. А благодаря тому, что факты несправедливости шли не от одной какой-нибудь стороны, а от самых различных и даже враждебных друг другу — у него не получалось определенности сочувствия какой-нибудь одной стороне, так как то одна, то другая сторона непрестанно нарушала в своих классовых интересах общечеловеческую справедливость.
- Сборник рассказов - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Шествие. Записки пациента. - Глеб Горбовский - Советская классическая проза
- Набат - Цаголов Василий Македонович - Советская классическая проза
- Красные и белые. На краю океана - Андрей Игнатьевич Алдан-Семенов - Историческая проза / Советская классическая проза
- Семя грядущего. Среди долины ровныя… На краю света. - Иван Шевцов - Советская классическая проза
- Новый товарищ - Евгений Войскунский - Советская классическая проза
- Лицом к лицу - Александр Лебеденко - Советская классическая проза
- Дождливое лето - Ефим Дорош - Советская классическая проза
- Неотвратимость - Аркадий Сахнин - Советская классическая проза
- Алые всадники - Владимир Кораблинов - Советская классическая проза