Рейтинговые книги
Читем онлайн И поджег этот дом - Уильям Стайрон

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 34 35 36 37 38 39 40 41 42 ... 126

«Основа» состояла из таких почтенного возраста предметов, как «Тысяча и одна ночь» (Лондон, 1921, отпечатано по частному заказу); «Мемуары Фанни Хил» (там же, 1890); полные собрания по-английски и по-французски «бесподобного гения в своем роде», как выразился Мейсон, «божественного» маркиза де Сада, включая его шедевр «Жюстину», а также «Жюльетту», «Философию в будуаре» и «Преступления любви» (Париж, 1902, с иллюстрациями); «Одиннадцать тысяч палок» Аполлинера; книжек пять, отпечатанных в Париже по-английски, – французские лакомства для разговляющихся англосаксов. Но после того, как я пролистал эти элементарные труды, на меня обрушился поток таких прелестей, о каких я не ведал ни сном ни духом: прекрасно оформленные произведения на итальянском и французском, некоторые аж семнадцатого века; приапические прославления римских способов любви с помпейских фресок около 79 г. н. э.; изысканные и тонкие рисунки из Аравии, из Индии, Японии, с Явы, на рисовой бумаге и в свитках; любовь у персов; и даже любовь у скандинавов. В общем, из всех искусств, изобретенных человеком, это по длительности воздействия стоит на последнем месте – если не учитывать лиц переходного возраста и психически неуравновешенных, – так что довольно скоро меня стало преследовать ощущение некоторого однообразия, и, поникнув, буквально поникнув, я обернулся к Мейсону в большой тоске от всего увиденного.

– Ты серьезно говоришь, что это барахло стоит больших денег? – спросил я.

– А ты как думал? Я за один китайский свиток заплатил пятьсот долларов. Начало маньчжурской династии. А вот еще интересная вещь…

– Секс – последняя граница, – продолжал он где-то у меня над плечом. – Как в жизни, так и в искусстве, Питер, секс – единственная область, где люди еще могут полностью выразить себя, с полной свободой. Где они могут сбросить общественные путы и условности и вновь обрести свою человеческую индивидуальность. Причем я говорю не о тихонькой, унылой обывательской спазмочке в потемках. Я говорю о полном освоении секса, как виделось Саду, и вот почему так важна и целительна для духа подобная библиотека. Можно назвать это le nouveau libertinage.[93] В том-то и состоит гениальность Сада, революционность его идей, что он увидел человека не таким, каким ему предлагали быть, – нечеловечески благородным созданием, чье благородство есть псевдоблагородство, ибо он просто искривлен, укорочен и болен из-за напрасных попыток победить в себе животную природу, – а таким, каков он есть и всегда будет: мыслящим биологическим комплексом, который, кстати или некстати, существует в мире несбывшихся сексуальных фантазий, и подавление их – корень доброй половины всех зол и страданий в мире. Это странный парадокс, Питер, что Сад стал синонимом всякой жестокости и мучительства, когда на самом деле он был первым психоаналитиком нового времени: он увидел больше зла и боли в бесплодном подавлении секса, чем в том, что было для него простым ответом на это подавление, панацеей, – высвободиться из мира фантазий и реализовать секс на уровне действия… И это будет важнейшим переломом в искусстве. Когда половой акт будет отображен – в прозе, в живописи и в театре (хотя это, согласен, сложнее), – тогда, и только тогда, получим мы какую-то свободу. Ибо, во-первых…

От размышлений над этой диковатой перспективой мне стало смешно, как от щекотки, я чувствовал, что смех распирает меня, и, обернувшись к Мейсону, не выдержал и громко мыкнул; он оборвал фразу на половине и уставился на меня.

– Что тут смешного? – раздраженно спросил он. И только теперь все слова, которые он произносил так торжественно и с такой страстью, запоздало и разом дошли до меня, будто открылся люк и все это на меня высыпалось.

– Да не знаю, Мейсон, – ответил я, не в силах сдержать ухмылку. – Ты ведь не серьезно это говоришь? Я всегда считал это удовольствием, прекрасным, замечательным. Самым лучшим на земле – но ты, кажется, хочешь превратить его в культ, и притом в мрачный.

– Вот ты и выдал себя, кукленок, – сказал он. Тон был легкий, но раздражение еще слышалось. – На вершинах своих секс всегда был культом. Лелеемым и утонченным, как всякое высокое искусство. Обыватель из обывателей, – благодушно добавил он.

– Дело вкуса, Мейсон.

Но эти две фотографии – одна с Кэрол, другая с Силией – до сих пор не дают мне покоя; они встряхивают память, как аромат, как обрывок музыки или знакомый голос, которого не слышал много лет. Я снова обращаюсь к первой, пытаюсь схватить ее настроение, уразуметь ее, разместить во времени – и вот внезапно (может быть, тоже окольным ходом – через воспоминание о коллекции) она оживает для меня, я понимаю, что она значит. Как со стоп-кадром в кино, когда лыжник зависает в воздухе, ныряльщик замирает на середине сальто или клоун, шлепнувшись на задницу, застывает с нелепо задранными конечностями, а через несколько долгих мгновений все снова трогается с места, – так и эта картинка вдруг становится движущейся; больше того, незначительным усилием воображения я могу убедить себя, что не разглядываю эту сцену, а участвую в ней, как много лет назад, что рука моя, не зная, чем заняться, чуть отодвигается, а я, еще не проморгавшись после фотовспышки, вижу, как дрожащий и мокрый язычок Кэрол наконец прикасается к шее Мейсона… Тени божественного маркиза! И почему после всех рассуждений Мейсона о «групповом взаимодействии» я не смекнул, что меня затащили на оргию, то есть смекнул, но чуть ли не задним числом, – это и теперь для меня такая же загадка, как тогда; остается только честно признать, что я, наверно, догадывался или подозревал о предстоящей оргии и тоже подспудно жаждал оргиастического катарсиса.

Принимал нас в тот вечер в большой и пышно обставленной квартире около Вашингтон-сквер знаменитый молодой драматург Харви Гланснер. Сразу после войны на Бродвее с громадным успехом прошла его пьеса, где смело и с большой проникновенностью были обнажены на примере бедной нью-йоркской семьи невротические мучения нашего века. Затем у него было несколько провалов подряд, что в Америке, особенно на Бродвее, равно могиле. После этого, к огорчению многих, все еще видевших в нем надежду американского театра, талант его пошел прахом; он принялся писать мутноватую публицистику – в основном статейки для маленьких ежеквартальников, в которых воспевал преступность среди несовершеннолетних (в ту пору еще только ее ростки), прославлял психопатов, насильников, сутенеров, наркоманов и другие человеческие отбросы и, наконец, сполз в какую-то полубессвязную порнографию, став непригодным для чтения (но не для печати, к чему он, по-моему, стремился), если не считать довольно специфического интеллектуально-эстетского кружка, приветствовавшего любой нездоровый шум, даже самого детского свойства. Он распространялся о торжественности оргазма, о его неполноте и мучении и о его отношении к Богу. При всем этом он был одаренным писателем, даже после того, как потерял благосклонность Бродвея, и мог бы пользоваться более широким успехом, если бы секс в его писаниях не выглядел чем-то тяжким, ужасным и отвратительным: вы можете писать о сексе сентиментально, путая его с любовью, и вас все равно будут читать, но, если вы приравниваете секс к неприятности, можете быть уверены, что аудитория у вас станет призрачной, независимо от того, пуританский у вас уклон или порнографический. «Харви, как Данте, – настоящий ненавистник», – сказал Мейсон. Думаю, что этот Гланснер и был вдохновителем его эротической философии. Прыщавый, мертвецкого вида молодой человек с брюшком, крючковатым носом и в очках с роговой оправой, Гланснер встретил нас в дверях многозначительной (а мне тогда показалось – бессмысленной) улыбочкой и раздал сигареты с марихуаной. Я должен описать состав участников, для оргии, мне кажется, небогатый – а впрочем, может быть, и наоборот. Нас было восемь человек: вездесущие Пенипакеры, лисоватые, как всегда; Гланснер и его жена, изгибчатая золотоволосая красавица в арлекинских очках, имени ее не помню; и, так сказать, в задней линии атаки я сам и Лайла, которую добыл для меня Мейсон, – спелая и приветливая девушка из стриптиза, гораздо быстрее меня разобравшаяся в обстановке: в самом начале она отвела меня в сторону (это было нетрудно сделать, потому что джаз гремел оглушительно, а многочисленные синие лампочки заливали наши лица не светом, а кровоподтечным сумраком мертвецкой) и, к моему изумлению, сказала: «Никому не говори, но, чую, вечеринка с душком».

Как многие беспорядочные воспоминания, это тоже сохранилось у меня в виде клочков и обрывков – синий свет, вой саксофонов и неотвязный пряный запах марихуаны. Сперва Гланснер слонялся по комнате и снимал нас громадным «графлексом». Воздержавшись от марихуаны, которая на меня, кажется, вообще не действовала, я занялся потихоньку красным вином и почти все время просидел бок о бок с Лайлой на белой кожаной оттоманке. Джаз, музыка не слияния, а расщепления, беспрерывно хлестал мне в лицо, а когда он прерывался и автомат с тихим жужжанием ронял новую пластинку, тишина была жуткой и тягостной, и помню, я удивлялся атмосфере вечера, сочетавшей в себе отчаяние, недоброжелательство и неприличную вялость собрания молодых баптистов на Юге. Впоследствии я узнал, что марихуана подавляет желание разговаривать; в тот вечер она определенно наложила свою тяжелую длань на беседу. Только мы с Лайлой на нашей оттоманке, как на островке, пробовали разговаривать; что же до остальных, они расселись парами на диванах и, посасывая из кулака, окутались сизым дымом. Однако чуть погодя гости слегка оживились; там и сям послышалось слабое, тонкое, бессмысленное хихиканье, и хозяин завел танцевальную музыку; после джазового штурма ее буржуазные звуки утешали слух, но она, наверно, тоже была частью ритуала: Мейсон, например, встал с напряженным, жестким выражением лица, поднял красивую жену Гланснера и повел ее по темной комнате в некоем подобии танца, не совсем, правда, плавного и с большим количеством посторонних телодвижений.

1 ... 34 35 36 37 38 39 40 41 42 ... 126
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу И поджег этот дом - Уильям Стайрон бесплатно.

Оставить комментарий