Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всю ночь я опять не мог уснуть: мысли, одна другой страшнее, преследовали меня. Я думал, что мне более уже не видать свободы, и мирился со всем: с вечною тюрьмою, с каторгой, лишь бы остаться живу.
Дни шли за днями. Я сидел в совершенном неведении, какая ожидает меня участь. Меня не выпускали даже за необходимостью: так называемая парашка постоянно находилась в моей камере, и только через неделю мне принесли тюфяк, подушку и одеяло. Но вот однажды, вечером, двери камеры моей снова отворились и смотритель, войдя, прочел мне приговор военного суда над Герасимовым и его товарищем: первый из них присуждался к смертной казни через расстреляние, а второй к двадцатилетней каторжной работе.
— И всем прочим бунтовщикам то же будет! — грозно посмотрев на меня, прибавил смотритель и вышел.
Это известие еще более усугубило мое отчаяние.
Тяжело одиночное заключение, но неизвестность участи была еще тяжелее. Так прошло около месяца: я оставался один, и никто со мной не говорил ни слова. Наконец меня перевели в другую камеру, где я оказался уже в сообществе трех своих товарищей. Только тут, через несколько времени, мне пришлось узнать, что это распоряжение сделано новым смотрителем Мак-вым, поступившим на место Нов…, и что нас не ожидает никакая кара. Спустя еще месяц мы были переведены в другое отделение, в общую камеру, а через два месяца наступил срок моего освобождения.
По окончании срока мне следовало отправиться на родину по этапу; но я об этом уже не кручинился, а несказанно был рад тому, это избавляюсь этого места, и считал себя наполовину свободным.
Когда я пришел в цейхгауз за своими вещами, то убедился, что узел мой не тронут, книги и записки мои целы.
Из пересыльной мне удалось известить сестру о моем освобождении; она пришла меня проводить.
В Москве, на Колымажном дворе, обыск был не особенно строг, а потому я не особенно тщательно прятал свои записки; но между тем я попал на прозорливого жандарма, который более всего рылся в моих книгах и, отрыв записки, передал их офицеру, а последний оставил их у себя. Я пожалел свои записки, но думал, что мне их только не возвратят, и потому не особенно беспокоится. Но через час после того, как кончится обыск, явились надзиратель с жандармом и приказали мне собираться со всеми вещами и следовать за ними. Я полагал, что вызывают в канцелярию для объяснения, но меня отвели в секретное отделение и там заперли в темную каморку.
Через день меня вызвали и в сопровождении двух жандармов вывели за ворота. Долго мы шли по Москве, но куда, я не знал.
Наконец, в каком-то переулке, меня ввели во двор, а затем по узеньким и темным лестницам провели в комнату, похожую на присутственное место. Тут я узнал, что нахожусь в канцелярии жандармского управления.
За столом в канцелярии сидел жандармский капитан. Он принял меня довольно вежливо и попросит садиться. Посте обыкновенных расспросов: кто я, где родился, учился, имею ли семейство, — он предложил мне сигару, но я отказался, сославшись, что не имею права курить в присутствии, где находится портрет императора. Капитан похвалил такую мою почтительность и, вынув мои записки, начал спрашивать объяснение почти каждому слову и каждому инициалу.
— Да вы будьте откровенны, — говорит мне капитан, — вы не бойтесь и не думайте, что жандармские управления существуют для того, чтобы только обвинять людей. Нет, напротив, мы стараемся более оправдывать человека и тем доказать, что у нас в России все, слава богу, спокойно и все русские верны престолу и отечеству.
Я объяснял все, и объяснял не запинаясь и обстоятельно: здесь я чувствовал себя свободнее, чем в тюрьме, перед каким-нибудь приставником или надзирателем. Я объяснял каждую строчку, казавшуюся ему почему-либо подозрительною или непонятною; не скрывал и убеждений, но скрыл или, вернее, переврал те фамилии, которые находились под инициалами.
Допрос продолжался более часу, а затем меня тем же порядком отвезли в Колымажный двор и снова заперли в секретную. В секретной меня не стесняли ни пищей, ни чаем, ни табаком; но зато я был положительно закупорен в своей полутемной каморке, свет в которую проходил только через пятнадцать дырочек в пятикопеечную серебряную монету, пробитых в железной форточке двери. Эта строгость и таинственность, с которою я содержался, заставила меня предполагать, что мое дело очень важное и что меня, может быть, сочтут за социалиста. В это время мне опять приходило на мысль, что я более не увижу своей родины и меня загонят в Сибирь.
Камера моя была крайняя к окну, и как раз против нее находился стол, на котором иногда служитель дозволял арестованным попить чаю или пообедать. Подойдя как-то к форточке, я увидел тут одного из сморгонцев, князя Черкезова. Я читал еще в исправительном заведении, что он был осужден по Нечаевскому делу в Сибирь на поселение, и мне очень хотелось повидаться с ним как со старым знакомым, а может быть, еще более хотелось порисоваться, что вот-де и я содержусь по политическому делу. Но сообщения были невозможны, а потому я придумал известить его о себе песнями: именно теми песнями, которые чаще всего певались в их кружке. Черкезов прислушивался к этим песням, но по голосу не мог узнать, кто поет, а в кругленькие скважинки форточки нельзя было видеть моего лица. Наконец однажды Черкезов пил чай против моей каморки, а я попросил служителя принесть мне кружку воды. Когда дверь моей каморки отворилась, взгляды наши встретились, и Черкезов узнал меня; но, конечно, ни он, ни я не подали вида, что мы знакомы. Впрочем, после этого мы несколько раз имели случай разговаривать через форточку и даже делились папиросами. Я его спросил, что он станет делать, когда прибудет на место. Он мне отвечал, что будет так же работать, как работал. (Впоследствии я узнал, что он бежал из Сибири.)
Недели через две меня опять вызвали в жандармское управление. В канцелярии за столом сидел тот же капитан и еще два офицера, а сам генерал Слезкин[117] во время допроса стоял, облокотясь на стул сзади одного из офицеров. На этот раз у меня уже не спрашивали объяснений моих записок, хотя они и лежали тут же на столе, а пытали мои политические убеждения. Допрос опять продолжался с час, а по окончании его меня снова отвели в секретную, но на другой день перевели в общее пересылочное отделение, и с первым же этапом я был отправлен на родину.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
На родине Работа по углублению Волги • Квартира на печке • Путь в Петербург • Прошение милостыни •У сестры • Свидание с Канаевым • Знакомство с бароном Косинским • Поступление комиссионером и кассиром по изданиям Косинского • Растрата • Кража • Пьянство • В исправительной тюрьме • Домушник Ксенюшка Заломай • Букинист Волков • История его обогащения • Отсылка меня на родину • Смерть отца • На льняном заводе • В железной лавке Кузнецова • Свадьба сестры • Открытие в Угличе переплетной • Опять в Петербург • Поденщина • Поддержка, оказанная мне братьями Канаевыми • Отвергнутая любовь
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Встречи и знакомства - Александра Соколова - Биографии и Мемуары
- За столом с Пушкиным. Чем угощали великого поэта. Любимые блюда, воспетые в стихах, высмеянные в письмах и эпиграммах. Русская кухня первой половины XIX века - Елена Владимировна Первушина - Биографии и Мемуары / Кулинария
- Провинциальные письма - Владимир Кузьмин - Биографии и Мемуары
- Мата Хари. Подлинная история легендарной шпионки XX века - Сэм Ваагенаар - Биографии и Мемуары / Публицистика
- 100 знаменитых женщин - Татьянаа Иовлева - Биографии и Мемуары
- Книга воспоминаний - Игорь Дьяконов - Биографии и Мемуары
- Конец Грегори Корсо (Судьба поэта в Америке) - Мэлор Стуруа - Биографии и Мемуары
- Краснов-Власов.Воспоминания - Иван Поляков - Биографии и Мемуары
- И книга память оживит. Воспоминания войны - Николай Гуляев - Биографии и Мемуары