Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эх, знать бы…
Однако, я не поехал ни за Степаном Петровичем, ни к матери. Что-то удерживало, срабатывал какой-то предохранитель. Вопросов было много, но ни одного такого, чтобы задать его вслух и сразу получить ответ. Все они завязывались в единую суть, которая и так была понятна: иначе-то меня и на свете бы не было…
Вечером я сел писать письмо Степану Петровичу, однако в пустой избе стало так тоскливо, что вместо мужского разговора получались какие-то печальные раздумья. Вспоминался мой отец, причем так явственно, что казалось, вот он, сидит на мятой, продавленной постели и не мигая смотрит сквозь морозные стекла. Только за окном не хлебозоры, а синеватый лунный свет и мерцающий снег. Захотелось написать матери, но слова приходили такие, что обязательно бы напугали ее.
Потом я еще несколько раз садился за письма, хотя проще было съездить; сочинял, даже заклеивал в конверт, однако ни одного не отправил. И лишь в апреле я все-таки собрался и поехал в Великаны. Добрался к вечеру, и в сизых сумерках, смешанных с сизым дымком горящей на огородах ботвы, на краю деревни вдруг увидел свою мать. Она шла с фермы, но почему-то не к дому, а в обратную сторону, задами огибая Великаны. Я окликнул ее, замахал рукой, а она не услышала, только на мгновение вскинула опущенную голову и поправила сползающий на плечи полушалок. Ступала неторопливо, выбирая дорогу посуше, но уходила быстро, так что фигура ее в распахнутой телогрейке на глазах растворялась в весенних сумерках. Я пошел за мамой, и только когда она свернула за старую поскотину, понял, куда мы идем.
Голая кладбищенская роща на фоне оттаявшей черной земли и сизого неба напоминала трепещущий на ветру белый саван. Прямые, как свечи, высокие березы с малой кроной росли густо, и лишь с малого расстояния можно было рассмотреть, вернее, отделить дерево от дерева. Некоторые из них гнулись вершинами до самой земли, образуя торжественно-белые арки ворот. Мама вошла под одну такую арку и остановилась у могилы отца. Она по-прежнему не замечала меня, может, потому, что шла сюда без оглядки и всю дорогу о чем-то думала. Она поправила полотенце на кресте и, согнувшись, стала сгребать с могилы прошлогодние листья. Холмик давным-давно зарос густой и жесткой травой, задерновался ее корневищами, и теперь эта сухая, но крепкая трава шелестела под материными руками. Она как-то бережно прочесывала ее пальцами, выбирая палую листву, приглаживала, прихорашивала, словно волосы. И в ту минуту, глядя на ее руки, запущенные в могильную траву, я понял, что никогда и ни о чем ее не спрошу. Ни из простого любопытства, ни из жгучего желания узнать истину.1 И ничего не скажу ей сам, не дозволю сказать другим, ибо даже трижды виноватая, она была не подсудна.
Не скрываясь больше, я зашел с другой стороны и тоже начал расчесывать сухую траву.
— Господи, — тихо ойкнула мама. — Степушка… А я иду — чудится, кличет кто-то. Думала, блазнится…
Наутро я собирался уезжать в Мохово, а мать не отпускала, просила остаться еще на одну ночь, потом просила, чтоб хоть изредка писал, если нет времени наведываться. Она знала, что я живу у Христолюбовых, знала, что Степан Петрович перебрался жить к Ивану в город, и теперь беспокоилась о моем жилье. Дескать, продаст Степан Петрович дом или кто из сыновей займет — где жить станешь? Опять в барак, по чужим людям?
Она не знала лишь единственного, что дом отписан мне на вечные времена, и сказать ей об этом я никак не решался, чтобы не показать виду. Я бормотал насчет обещанной лесничеством квартиры и обещал приехать в мае на весь отпуск.
— А то бы возвращался домой, — просила осторожно она, провожая меня за околицу. — Алексей Петрович на пенсию уходит, а лесничить на Божьем некому, человека ищут.
— Вот еще, — ворчал дядя Федор, топая сзади. — Нашла куда парня сманить. Народ отсюда бежит, того и гляди, деревню разгонят, а ты домой зовешь. Не слушай, Степан, езжай! В люди выйдешь.
… Перед отпуском, в начале мая, еще была возможность съездить к Степану Петровичу, и заделье в этом городке было в ту пору — на станцию отправляли прошлогоднюю живицу и сосновое семя. Заехать бы хоть на час, посидеть за самоваром, как мы сидели в моховском доме, ничего не спрашивая, рассказать ему о Великанах и, если выйдет разговор, то и о матери, и о том, что тоскливо и одиноко жить мне в его избе. Ночами не спится, хожу от окна к окну, половицы под ногами скрипят, и, чтобы люди чувствовали жилой дух, — топлю печь. Коль дым из трубы, значит, живой.
И еще бы сказал ему, что прав он был: пока нет семьи — нет и дома.
Не поехал, не сказал…
А в предпоследний день отпуска я проснулся в своей родной избе от приглушенного говора и неторопливой суеты. Дома я отсыпался за все тревожные ночи в Мохово и в другой бы раз ничем было не разбудить, но тут вскочил с постели и сразу ощутил беспокойство. У порога на табурете сидел дядя Леня Христолюбов и, согнувшись, трепал в руках мятую форменную фуражку лесничего. Дядя Федор подпирал плечом косяк двери и хмуро глядел в угол, а мать горбилась над открытым сундуком, перебирая платки и полушалки.
— Вставай, сынок, — сказала она, торопливо, но туго повязывая черную косынку. — Поедем отца хоронить.
И вдруг закричала брату:
— Федор! Если ехать, так собирайся! А нет — иди корову доить! Встал как истукан, ни тяти, ни мамы…
Дядя Федор мотнул опущенной головой.
— Мотоцикл заведу. — И пошел в двери, подгибая колени, чтобы не стукнуться о косяк. Спина его уже почти не сгибалась.
Мы собрались и ждали во дворе; Дядя Федор все еще заводил. Хлюпали поршни в разношенных цилиндрах, сотрясалась рама и коляска от ударов ноги по стартеру, что-то еще позвякивало, поскрипывало, бренчала подвешенная к рулю каска — мотоцикл не заводился. Дядя Федор калил свечи на огне, пробовал вливать бензин в цилиндры, то и дело проверял искру, зажав в пальцах оголенный провод, — трофейный БМВ смотрел на нас пустой, мертвой глазницей выбитой фары. Потом дядя Федор встал перед ним на колени (он и корову доил на коленях), пощупал картер, погладил цилиндры и вдруг выматерился:
— Ладно! На девять дней поеду! Может, заведу к тому времени.
Но и к сороковому не завел…
Дядя Леня велел подождать, а сам пошел на конный двор просить подводу, чтобы добраться до тракта…
* * *Степан Петрович грузил баланы на лесосеке, когда увидел бегущего по ледянке Кольку Турова, парнишку на семнадцатом году. Колька тяжело буцкал обмерзшими пимами по санной колее, и драная его шапка на маленькой головке съезжала на глаза. За ним с упрямым равнодушием тащились быки, пустые подсанки скрипели морозно и пронзительно.
Мерзлый, звенящий комель кряжа давил на плечо, за спиной Степана кряхтели и тужились бабы, заваливая очередное бревно на воз, в глазах темнело и Колькии силуэт на ледянке расплывался в радужное пятно.
— Ой! — громко вздохнул кто-то из женщин. — Что-то случилось. Парень-то поперед быков чешет…
Кряж улегся на подсанки к двум другим, Степан распрямился, бабы глядели вдоль ледянки, замерев столбиками, как сурки у норок, ждали. Наползали на глаза сбитые шали, дыбились на спинах заснеженные телогрейки, и только слабый парок курился у ртов. Седой от изморози, мохнатый мерин в упряжке боязливо косился кровяным глазом на свой воз.
— Давайте, бабоньки, взялись! — скомандовал Христолюбов, примериваясь к очередному балану.
Женщины не шелохнулись, сжимая в руках березовые стяжки, ждали, с чем бежит Колька.
— Чего? — крикнул ему Степан. — Чего ты, заполошный?
Подбежав, Колька вытер нос голой, парящей на морозе рукой, хватил воздуха. Его быки брели по колее, чуть не задевая мордами дорогу. Доходные быки, того и гляди, лягут где-нибудь…
— Начальник приехал! — выдохнул Колька. — На костылях!.. Тебя зовет, велел срочно…
Женщины вздохнули с облегчением, зашевелились, стряхивая снег рукавицами, поправляя шали. Степан молчал, и по тому, как молчание затягивалось, бабы вновь насторожились.
— Откуда начальник-то? — наконец спросил Христолюбов.
— Говорят, аж с области, — парнишка снял шапку и от его слипшихся, реденьких волос повалил пар. — Он в конторе сидит, злой. Баб с плотбища вызывает… В медалях весь! Звенит…
И оглядев встревоженных женщин, неожиданно засмеялся:
— Теть Валь! А твоему Мишке повестка на призывной!
Сухопарая, остроглазая Валентина Глушакова вздрогнула, выронила стяжок и медленно опустилась на снег. Колом стоящий на морозе полушубок ее из плохо выделанной овчины жестяно загремел, но так и не согнулся; воротник с большой петлей-вешалкой, подбитый изморозью, казалось, стал вырастать над головой, словно гриб-дождевик. Валентина всхлипнула и вдруг заголосила:
— Ой, сыночка ты мой родненький!..
— Перестань, — медленно проронил Степан Петрович. — Не плачь, повестка пришла, не похоронка. Ступай домой.
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Исход - Игорь Шенфельд - Современная проза
- Парижское безумство, или Добиньи - Эмиль Брагинский - Современная проза
- Братья и сестры. Две зимы и три лета - Федор Абрамов - Современная проза
- АРХИПЕЛАГ СВЯТОГО ПЕТРА - Наталья Галкина - Современная проза
- Мутанты - Сергей Алексеев - Современная проза
- Кот - Сергей Буртяк - Современная проза
- Секс в большом городе - Кэндес Бушнелл - Современная проза
- Аллергия Александра Петровича - Зуфар Гареев - Современная проза
- Ищите ворона… (СИ) - Урошевич Влада - Современная проза