Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хуррем сорвала платок с плеча, тряхнула им и побежала между апельсиновых деревьев, меж ароматов и прохлады. Зеленый ветер гнался за нею из чащи, обнимал зелеными объятиями, тасовал зеленые тени на ее нежной фигурке (в белом, вся в белом), и волосы ее становились как зеленоватое золото, и из глаз било зеленью равнин. Когда-то рвалась в поле, в пору, когда красовалось жито. Хлеба ложатся волной, жаворонки поют, ласточки, как сине-белые стрелы, облетают тебя вокруг, каждая травинка, каждый цветочек, каждый колосочек нашептывают тебе о какой-то великой тайне, такой близкой человеку, всему живому, деревьям, солнцу, звездам, вселенной.
Теперь кричала в ней душа от одного лишь воспоминания о том, что осталось и никогда не вернется. «И вот я с вами во все дни до скончания века». Века кончились, оставлена она всем сущим, покинута, Богом оставлена, не человек, не собака. Надеется на спасение в месте самого наитяжелейшего позора. Как она ненавидела теперь султана! Подлый сластолюбец, адская пиявка, двуногий дьявол, обрезанный сатана! Хотела бы быть змеей, только без яда, поганой крысой, только без чумы, собакой, только никого не кусать, жабой, ящеркой, саранчой – кем угодно, только не женщиной! И в то же время знала, что сможет победить только как женщина, единственным оружием, какое имела, – телом чистым, нетронутым, неповторимо-единственным.
Когда вел ее ночью кизляр-ага к султанской далекой ложнице, не мерзла, как по весне, не вздрагивала от страха, стискивала зубы, прочитывала про себя молитвы, не мусульманские, нет, свои, еще отцовы, «Отче наш», «Богородица дева…», «Достойно есть». Боже единый, вездесущий, всемилостивый! Помоги, сохрани, помилуй, исцели! Обещано, что праведники засияют в царствии божьем, как солнце. А разве же она не праведница? Разве успела провиниться в свои шестнадцать лет? Почему должна идти к этому человеку, такому темному душой, точно он вышел из преисподней? Почему, почему?
Султан ждал ее нетерпеливо, какой-то словно бы растерянный, вновь, как и тогда, сидел на ложе, только теперь был в тюрбане, беспомощно молчал, смотрел на Хуррем, которая застыла, нагая, лишь с прозрачным платочком на плече, у двери, и тоже молчала, глядя на Сулеймана не то испуганно, не то с вызовом.
– Почему же ты молчишь? – спросил он наконец.
Она молчала.
– Подойди ко мне.
В ней так и закричало: «А если не хочу? Если не захочу?» Но не выпустила тот крик, только постояла из упрямства, а потом все же пошла, медленно, пошатываясь и спотыкаясь о ковер, точно пьяная или лунатичка. Если бы она знала, как ее голос мучил Сулеймана все эти месяцы, терзал его душу, не давая покоя ни днем, ни ночью! Как сказано в Священном Писании: «Взглянут на того, кого пронзили они». Да не знала Хуррем о своей власти над султаном, власти неизъяснимой, беспричинной, и потому еще только мечтала о такой власти, подкрадывалась к ней осторожно, как к птичке, которую боишься вспугнуть. Как караван не может идти быстрее, чем он идет (ибо тогда те, кто едет на верблюдах, опередят души свои и растеряют их в беспредельностях дорог), так и она могла продвигаться только со скоростью, зависевшей не от нее, а от него, от человека, которого ненавидела больше всего на свете и в котором в то же время только и могла искать для себя избавления и спасения.
– Ну, чего же ты? Иди быстрее! – точно угадал ее пугливую нерешительность Сулейман. – Ты ведь не боишься меня?
– Боюсь, – облизывая пересохшие губы, шепотом ответила Хуррем.
Сулейман попытался улыбнуться.
– Разве я страшный? Для тебя я никогда не буду страшным.
Ты меня понимаешь? Хочешь что-нибудь выпить? Здесь есть даже вино. Ты все понимаешь?
Мешал слова турецкие со славянскими, был необычно возбужден, удивлялся сам себе.
– У меня было достаточно времени, чтобы выучить и турецкий, и арабский, – сказала Хуррем. – Да и персидский.
Султан не поверил.
– Этого не может быть.
Она промолчала. Сулейман налил ей вина.
– Выпей и не молчи.
Она отпила вина. Может, это и не вино, а отрава? И надо хоть знать, как она подействует. Стояла над ложем, садиться отказалась, упорно молчала.
– Ты сердишься на меня за то, что я завоевал славянские земли? – попробовал догадаться султан.
Хуррем пожала плечами. Что ей за дело нынче до всех земель? – Или, может, за то, что крымский хан, воспользовавшись моим походом, напал на твою землю? – не отставал султан, утаив от Хуррем, что это он велел хану напасть на польского короля, чтобы тот не пришел на помощь своему родственнику – королю венгерскому.
Девушка вся встрепенулась мучительно, услышав о своей родной земле, и снова как бы застыла.
– Я не могу чувствовать себя виноватым перед тобой, ибо султан никогда не бывает виноват, ты должна меня простить и спеть мне, чтобы я услышал твой голос. Прошу тебя.
Она улыбнулась. Отпила еще вина и улыбнулась щедрее. Словно дразня султана, подергала за золотой крестик, который упрямо не хотела снимать. Золото на груди. А в груди? Если бы мог этот человек заглянуть ей в грудь!
– Что спеть?
– Что хочешь.
Она опять затянула турецкую. О девушке и ее красе. «Он биринде майюзюне бакилир (еще когда она была одиннадцатилетней, на ее месяцеликость заглядывались); он алтисинда петек бал олур (у шестнадцатилетней улей наполняется медом); йирмисинде керван гечер йор олур, йырми биринде бир кьетюйе кул олур (в двадцать один год становится рабыней какого-нибудь негодяя)». Песня была длинной, через все годы, от одиннадцати до двадцати одного, и опять-таки слишком груба для султанского уха, но Сулейман слушал с величайшим наслаждением и радостью, совсем для него не свойственной.
– Ты действительно знаешь по-турецки? – подивился он. Хуррем ответила ему по-арабски:
– «Клянусь небом, обладателем возврата. И землей, обладательницей раскалывания».
– Этого не может быть! – не поверил султан.
Тогда она пропела ему одну из песен Хатаи, того самого шаха Исмаила, которому так завидовал в минуты душевной сумятицы, запела по-персидски, затем по-азербайджански. Она пела и припевала, смеялась и присмеивалась, наблюдая за его изумлением. Так незаметно приблизилась на расстояние опасное и очутилась в объятиях человека, которого ненавидела, но без которого не могла тут существовать, и когда Сулейман притронулся к ее пугливому телу, он наполнился до краев тем голосом, что так долго и тяжко мучил его, и лишь тогда постиг, что отныне без этой девушки ему не жить. Проникала в него в каждой точке тела, в каждом касании, в каждом объятии, входила в него, вливалась, вползала ящерицей, змеей, тоской, болью, восторгом, истомой. Потом она снова пела ему на разных языках, уже и на родном, что-то рассказывала, журчала, как ручеек, лепетала, как листва под ветром, а он был далеко от ее торопливых слов и несмелого тела, но близко к ее голосу, прижимался к тому голосу, точно ребенок, и радовался, и смеялся, изчезала его суровость, даже кровь невинно убиенных как бы не пятнала ему рук, а взлетала в небеса и покрывала краснотой месяц, звезды и тучи над Босфором. Наутро станет он для всех снова султаном, жестокосердным повелителем без милосердия и жалости, и только ей дано видеть его иным, только она изменила его хотя бы на одну ночь, стала могущественнее власти всей империи. Вот сила женщины! Вот ее власть!
Гарем все заметил, но не поверил. Глаза, от которых ничего не скроешь, умеют видеть – и только. Видели, что Хуррем за смехом скрывает смущение, неуверенность, а может, и отвращение? Если бы! Заметили, что кизляр-ага ведет смеющуюся рабыню в султанские покои раз, и второй, и третий. Такого еще не знал никто, кроме Махидевран, всемогущей, незаменимой, несравненной.
Теперь между Богом и Хуррем были только звезды и темнота. А может, темнота стала для нее богом? Женским Богом, ибо женщина царит только в темноте, творя истинное чудо, пробуждая в душе жестокого деспота доброту, нежность, ум, справедливость, простоту и восхищение.
На третью ночь Хуррем осталась в султановой ложнице до утра. Но не увидела, как спит султан, ибо уснула сама, а он смотрел на нее, молился Аллаху, плакал без слез над своим одиночеством, от которого спасла его эта дивная девушка, был уже не султан, не завоеватель, а простой странник, поэт и мыслитель, спрашивал себя: что есть жизнь? Тень птицы на морской волне? Правечная пыль Зодиака над беспредельностью пустынь? Всхлип времени в караване вечности? Заблудший вой зверей в чащах? Неминуемость странствий к смерти?
Хуррем проснулась и лежала тихо, прислушиваясь, когда же восстанет ее душа. Ждала, надеялась, сгорала от нетерпения. Хотела плода в себе, жаждала его, но не как яблоня завязи, не как калина красной грозди из-под белого цвета, не как лещина ореха из медвяной почки, а горького и ненавистного. Пусть прорастет, как куколь на пшенице, как рожки на жите, как ядовитый гриб в лесных чащах. В чащах ее тела горький султанский плод – и тогда она возвысится надо всеми и над всем. Нет такого намерения, коего бы она не оправдала. Рабы хоть и ниже тиранов, но зато стоят на собственных ногах, а тираны – на глиняных. Она победит этого человека, должна победить во что бы то ни стало! Человеку мало просто жить. Чтобы жить, нужна отчизна, свобода и песня. Ей из всего осталась только песня от мамуси, песней утвердилась она в этом жестоком мире, песней должна и завоевать его.
- Тишина - Юрий Бондарев - Советская классическая проза
- Тишина - Юрий Бондарев - Советская классическая проза
- Том 2. Брат океана. Живая вода - Алексей Кожевников - Советская классическая проза
- Люди нашего берега [Рассказы] - Юрий Рытхэу - Советская классическая проза
- Броня - Андрей Платонов - Советская классическая проза
- Командировка в юность - Валентин Ерашов - Советская классическая проза
- Мариупольская комедия - Владимир Кораблинов - Советская классическая проза
- Обрывистые берега - Иван Лазутин - Советская классическая проза
- Вода для пулемета - Геннадий Падерин - Советская классическая проза
- Территория - Олег Куваев - Советская классическая проза