Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я скверный предсказатель, — вздохнул Куприн. — Но, кажется, самое трудное ещё впереди. Я почувствовал это особенно остро, когда выехал в глубинку.
— Читал о вашей работе во Всероссийском земском союзе, о поездке в Киев…
Куприн засмеялся добродушно и невесело.
— Я, Васенька, оказался кругом нуль. Негоден как к строевой, так и к канцелярской службе. Уж настолько привык жить в фантастической области вымысла, жить без всякой отчётности, без всякого контроля, кроме отеческого попечения бдительной полиции, что Земгор мигом выявил полную мою неспособность к регулярной усидчивой кабинетной работе.
— Расскажите про Киев, — попросил Регинин. — Ведь там прошла ваша молодость, в том числе и литературная…
Куприн покосился на потучневшего Васю. Ничего не осталось от стройного живоглазого гимназистика Рапопорта десятилетней давности, влюблявшегося подряд во всех молодых дам и девушек, которому в Балаклаве старый заслуженный адмирал после исполнения мадригала его дочке разбил гитару о голову. О время, время!
— Если бы хоть кто-нибудь следовал заветам практической мудрости, как умна и ладна была бы жизнь! — воскликнул он, разливая пахучий напиток в рюмки. — Но — увы! — все соглашаются с их шаблонной справедливостью, верят им в теории, но поступают наперекор. И чаще всего сами советчики…
Они чокнулись, заели самогон отварными сморчками, собранными Куприным с Ксенией.
— Так и я, — продолжал Александр Иванович, — давно и часто повторял вовсе не новое изречение: «Не возвращайся никогда после многолетнего промежутка в те места, где прошла твоя ранняя молодость с её мятежностью, ошибками, увлечениями, нуждой, падением, надеждами и мечтами. Со всем, что было так волшебно окрашено собственной жаждой впечатлений и упругой кошачьей живучестью. Я сам испытал в Киеве всю тяжесть и всю ноющую печаль такого возвращения. Вот местный фельетонист. Я долго не могу признать его, хотя мы вместе с ним начинали есть горький литературный хлеб. Он — от злободневных стишков, я — от судебного и думского репортажа. Тогда это был высокий черноглазый меланхоличный брюнет, у которого курчавые волосы на голове торчали врозь крутыми штопорами. Теперь он маленький толстяк, окончательно плешивый, седобородый и в очках. Или эта дама в красном тяжёлом капоте, мать четверых детей, в том числе одного боевого прапорщика, ожидающая пятого, оплывшая, эгоистичная в своём святом материнстве, тяжёлая, распустившаяся, равнодушная. Неужели она была когда-то нашей тонкой, изящной, грациозной, нежной принцессой Грёзой, в которую безнадёжно и поголовно было влюблено всё наше поколение? И узнаешь ли в важном, суровом прокуроре, каменно глядящем тебе в переносицу невидящим взором, прежнего беззаботного студента — милого Ваську Арапа, исполнявшего так неподражаемо танец людоедов с острова Фиджи вокруг жареного миссионера?..
Когда Куприн умолк, грустно уставившись на пустую рюмку, Регинин восхищённо воскликнул:
— Писать вам надо, Александр Иванович! Вас недаром так любит читатель и ждёт именно от вас нового слова.
— Писать? О чём? — медленно сказал Куприн. — Сейчас все живут войной. Но на фронте мне не пришлось побывать. То не случалось оказии, то не было свободного автомобиля. Да всё равно из мимолётных картин, из беглых расспросов, из отрывочных рассказов ведь никак не уловишь даже и тени того великого, страшного и простого, что совершается на войне.
— А ваши давние замыслы?
— Их очень много. И, видно, поэтому всё движется вперёд черепашьим шагом. То начинаю отделывать давно задуманную повесть из жизни монашеской братии «Жёлтый монастырь», то пишу продолжение старой повести «На переломе» «Юнкера» о моей юнкерской жизни с её парадной и внутренней стороной, с тихой радостью первой любви и встреч на танцевальных вечерах со своими симпатиями. Но сам пойми, как можно стройно и спокойно отдаваться художественному творчеству, когда гремят страшные раскаты мировой войны!..
Провожая Регинина до вокзального павильона тихой и обезлюдевшей Гатчиной, густыми берёзовыми аллеями, садами сирени, буйствовавшей за палисадниками, Куприн, волнуясь, говорил:
— Ведь кончится же когда-нибудь эта страшная война, размеров и ужасов которой не могло предвидеть самое жаркое человеческое воображение. Но даже в случае победы — а мы хотим, можем и должны победить! — всё-таки Россия, вынесшая разрушительное бремя, долгое время будет походить на муравейник, по которому прошли тяжёлые колеса телеги. Тогда потребуется многолетнее всеобщее, упорное и напряжённое строительство. Понадобится твёрдая вера в собственные силы, чтобы не пасть духом и не опустить руки. Нельзя не верить стране! Или мы платонически, точно из театрального зала, точно «понарошку», умилялись терпению, уму, безграничной стойкости русского солдата, восхищались русским рабочим?..
Он приостановился, поднял голову к бездонному беспокойному небу, в глубинах которого тихим комариным звоном напомнил о себе русский военный аэроплан.
— Как сладко мечтать о временах, — сказал Куприн, не отрывая взгляда от летящего аппарата, — когда грамотная, свободная, трезвая и по-человечески сытая Россия покроется сетью железных дорог, когда выйдут из недр земных неисчислимые природные богатства, когда наполнятся до краёв Волга и Днепр, обводнятся сухие равнины, облесятся песчаные пустыри, утучнится тощая почва! Когда великая страна займёт со спокойным достоинством то настоящее место на земном шаре, которое ей по силе и по духу подобает!..
7
Центр столицы, её самые респектабельные улицы и площади были запружены бесконечными толпами. На Невском, Литейном, Марсовом поле знамёна, оркестры, крики, речи, смех, слёзы радости. Роту солдат, побывавших в боях и увешанных крестами, встречают восторженными возгласами, вверх летят шапки, кто-то за неимением другого запускает калошу. Новый взрыв восторга: в толпе узнают старых народовольцев, политкаторжан, вышедших с огромными красными бантами: Брешко-Брешковскую, Засулич, Морозова… Река хоругвей, расплываясь алыми пятнами, теряется в перспективе прямых петербургских улиц, кажется, смывая и унося за ненадобностью прочь бронзовых государей — Петра Великого, Екатерину Вторую, Николая Первого, Александра Третьего…
Стотысячные толпы солдат, рабочих, крестьян, служащих праздничной чередой текли мимо Куприна. Петроград отмечал падение самодержавия.
— Свершилось… — шептал со слезами Куприн, вглядываясь в незнакомые возбуждённые лица, ловя обрывки революционных песен, приветствий, возгласов. — Наконец-то!..
Февральская революция 1917 года застала его в Гельсингфорсе, откуда он немедленно выехал в Питер. В потрясших страну событиях Куприн увидел подтверждение своим мечтаниям о будущей свободной и сильной России. С самых первых «дней свобод» он становится темпераментным газетчиком-публицистом, а вскоре вместе с критиком П. Пильским берётся редактировать эсеровскую газету «Свободная Россия». Одной из главных партий, претендующих на то, чтобы после февраля управлять страной — социалистам-революционерам было лестно и выгодно заполучить золотое перо Куприна.
Он пишет в эту пору много и легко в зелёном гатчинском домике и в петроградском редакторском кабинете. Настоящее кажется ему простым и ясным: Россия добилась чаемых свобод, и теперь только надо сохранить завоёванное, отстоять от врага государственные границы, чтобы заняться затем мирным строительством.
Теперь как никогда ясно сказывается политическое простодушие Куприна, его расплывчатый и отвлечённый демократизм. И в злободневных откликах на события в стране — заметках «Пёстрая книга», которые он регулярно публикует в газете, и в крупных очерках вроде напечатанного в двух номерах восторженного панегирика А. Ф. Керенскому «Сердце народное», и в скрытой и явной полемике с большевиками — всюду он выступает в качестве публициста, за внешней «беспартийностью» которого легко угадывается иная, чисто классовая мелкобуржуазная основа.
Куприн высоко ценит нравственный и духовный подвиг великого русского народа, его героическую историю и свободолюбивые традиции. Он исполнен глубокой веры в светлое будущее России. Из-под его пера выходят пламенные строки, обжигающие своим патриотическим, гражданственным накалом. «Нет, не осуждена на бесславное разрушение страна, которая вынесла на своих плечах более того, что отмерено судьбою всем другим народам, — пишет он, — вынесла татарское иго, московскую византийщину, пугачёвщину, крепостное бесправие, ужасы аракчеевщины и николаевщины, тягости непрестанных и бесцельных войн, начатых по почину политических шулеров или по капризу славолюбивых деспотов — вынесла это непосильное бремя и всё-таки под налётом рабства сохранила живучесть, упорство и доброту души. Угнетаемый народ никогда не уставал протестовать. Лучшие, наиболее сильные люди из тёмной массы снизу шли в подвижники, шли в разбойничьи шайки. Гонимые старообрядцы сплотились в могучее, сильное, несокрушимое ядро. Два перста протопопа Аввакума, поднятые вверх из пламени костра[61] — вот он — бунт русского духа. В Сибирь ссылало правительство и гнали помещики всё страстное и живое из народа, не мирящееся с колодками закона и безумным произволом власти — и вот вам теперешние сибиряки, сыновья и внуки ссыльнопоселенцев — этот суровый, кряжистый, сильный, смелый, свободолюбивый народ, владеющий сказочно богатым краем.
- «Пасхальные рассказы». Том 1. Гоголь Н., Лесков Н., Тэффи Н., Короленко В., Салтыков-Щедрин М. - Т. И. Каминская - Классическая проза
- Старуха Изергиль - Максим Горький - Классическая проза
- Дети подземелья - Владимир Короленко - Классическая проза
- Вся правда о Муллинерах (сборник) - Пэлем Грэнвилл Вудхауз - Классическая проза / Юмористическая проза
- «Рождественские истории». Книга четвертая. Чехов А.; Сологуб Ф.; Гарин-Михайловский Н. - Н. И. Уварова - Классическая проза
- Джек Лондон. Собрание сочинений в 14 томах. Том 12 - Джек Лондон - Классическая проза
- Скучная история - Антон Павлович Чехов - Классическая проза / Разное / Прочее / Русская классическая проза
- Да будет фикус - Джордж Оруэлл - Классическая проза
- Путевые заметки от Корнгиля до Каира, через Лиссабон, Афины, Константинополь и Иерусалим - Уильям Теккерей - Классическая проза
- Капитан Рук и мистер Пиджон - Уильям Теккерей - Классическая проза