Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Амстердамский и Фридман, парикмахер Коваль, доктор Пакельчик, раввин
Гилель, ссыльный почтмейстер Розга и не удостоившиеся похорон павшие русские командиры. Вот с затертым сантиметром на шее и сатиновой ермолкой на большой и круглой, как глобус, голове в Томкуса вперился и сам реб Гедалье Банквечер, а вот с белой пасхальной скатертью в руке прошествовала к столу говорливая Пнина по прозвищу Сорока, а за ней с праздничным подносом, уставленным яствами, младшенькая Рейзл…
– Йоске, Йоске, Йоске! – тщетно взывало к нему безработное зеркало.
Юозас стоял перед ним, как перед алтарем или ксендзом-настоятелем на исповеди, и не мог пошевелить смерзшимися устами. Он не помнит, сколько времени так простоял, не зажигая света и думая о том, что в мире нет ни одной вещи, одушевленной или неодушевленной, живой или мертвой, которой по той или иной причине не было бы больно. Больно швейной машинке, которая лишилась своего рулевого; больно зеркалу, которое, кроме него, Томкуса, и пустоты, никого в доме не отражает; и тахте, на которую он сейчас ляжет вместо другого спать, но не сомкнет до рассвета глаз; и стене, с которой он снял все семейство
Банквечера. Больно матери Антанине, которой иголка и спицы милей, чем винтовка. Больно и ему, оттого что больно матери. И эта всепроникающая боль роднит и объединяет всех на белом свете.
Юозас лег, не раздеваясь.
В открытое окно влетал шальной незлобивый ветерок. Светил молодой, еще не искушенный в амурных делах месяц, которому со всех сторон озорно подмигивали кокетливые звезды. Иногда с погруженной в сон нищенской окраины – не с Кленовой ли улицы? – доносился надрывный лай недовольной жизнью собаки.
Приманить сон не удавалось, и Томкус неохотно встал и от нечего делать сел за швейную машинку. Он надеялся, что тихий и умиротворяющий стрекот если и не вернет утраченное душевное равновесие, то хотя бы приглушит смятение. Юозас нажал на педаль и, спасаясь от бессонницы и неотступных химер, покатил с Рыбацкой в детство, к устью Немана, куда в штурмовке и в резиновых сапогах отправлялся на рыбалку отец, который иногда брал его, мальца, с собой на ловлю сомов и сазанов, окуней и щук. То были самые счастливые дни в его жизни – тихо плескалась зацветшая речная вода, покачивалась просмоленная лодка, над головой плыли величавые облака, и ему казалось, что и он вместе с ними плывет куда-то, в неведомую даль, и больше никогда уже не вернется на забытую Богом Кленовую улицу в Мишкине. Тогда, именно тогда, не отрывая взгляда от лебединого движения облаков, он под предсмертные судорожные всплески рыб на дне лодки спросил отца, почему люди живут на земле, а не на небе, и отец после долгого раздумья, обдав его махорочным дымом, грустно ответил, что Господь не пожелал жить по соседству с теми, кого Он сам когда-то по недомыслию создал.
Так повторялось из ночи в ночь. Кляня бессонницу и пытаясь, как в детстве, забраться на плавучее облачко и унестись туда, где люди спят мертвецким сном выловленных рыб, он всякий раз сваливался на землю – вставал, зажигал свет и принимался истязать “Зингер” или ходить из угла в угол по комнате, в которой, если не считать сожженных фотографий, все оставалось в том же виде, как было встарь, при Банквечере, при Сметоне, при Сталине. Потускневшее сияние семисвечников на тяжелом дубовом комоде напоминало Юозасу те времена, когда он, зеленый юнец, поступивший в ученье к мастеру, гасил их своим неистовым выдохом по праздникам или на исходе царицы-субботы. За каждую задутую свечу благочестивый Банквечер платил ему чистоганом – по десять центов. Два лита и восемьдесят центов в месяц! То была солидная прибавка к школярскому жалованью, но и впоследствии, на протяжении почти двадцати лет, даже при безбожных большевиках, он задувал их пламя и продолжал регулярно получать от ребе Гедалье ту же плату – то в литах, то в рублях. А сейчас? На кой ему эти погашенные навеки подсвечники сейчас, в эту смертельную круговерть? Их, как и его воспоминания, не вынесешь во двор и не спалишь на костре из сухих листьев.
Меряя шагами свое новое жилье, Томкус нет-нет да начинал бичевать самого себя – ну чего, спрашивается, он с такой легкомысленной поспешностью согласился с предложением Тарайлы перебраться на
Рыбацкую и даже пригласил его на новоселье? Никакого новоселья он не устроит. Еще не поздно выбрать другую квартиру. Вон сколько их пустует, можно без труда подыскать себе не хуже банквечеровой.
Вселиться, скажем, в славный деревянный домик старосты синагоги
Файвуша. Или в кирпичный особнячок мясника Фридмана рядом с
Туткусом. От этих мыслей Томкус посветлел лицом, приосанился, еще разок прошелся по комнате, погасил свет и с долгожданным облегчением, растянувшись на тахте, смежил веки. Откуда-то, может, с устьев Немана, кишащего тайнами, как рыбами, вдруг приплыло желанное облако и накрыло Юозаса с головой.
Сон его был тревожный и чуткий.
Сначала ему померещилось, что кто-то тихонько постучался в дверь, но он и не думал выбираться из-под этого посланного Богом теплого покрывальца. Но, когда стук повторился, Юозас разлепил глаза и бросил в темноту:
– Кто там?
За дверью послышался шорох.
– Кто там? – снова спросил Томкус и на всякий случай схватился за прислоненную к изголовью винтовку.
– Откройте, – отозвалась темнота.
Женщина! Ее низкий грудной голос и выговор показались ему знакомыми.
Но сразу отодвигать тяжелый, царского литья, засов он не спешил.
– Вы не ошиблись?
Ему хотелось еще раз услышать голос незнакомки.
– Нет, не ошиблась, – сказала женщина. – Открывай, не бойся. Ты же меня никогда не боялся.
Предчувствие его не обмануло. То, о чем он совсем недавно толковал с
Тарайлой и чего больше всего опасался, сбылось. Элишева! Она никуда не делась, среди ночи покинула хутор Ломсаргиса и, несмотря на все подстерегающие ее опасности, пешком отправилась из Юодгиряя в
Мишкине, на Рыбацкую улицу.
– Элишева! – не веря своим ушам, воскликнул Томкус.
– Ты еще долго будешь держать меня за дверью? Открывай! И побыстрей! – приказала она.
– Сейчас, сейчас, – засуетился Юозас
Заскрипел засов, и в дом вошла Элишева в домотканом крестьянском платье и надвинутом на лоб черном платке.
– Проходи, пожалуйста, проходи, – пролепетал Томкус, не выпуская из рук винтовки.
Элишева шагнула за порог и в зыбком, призрачном свете приближающегося утра оглядела Юозаса с головы до ног.
– Больше года дома не была, а, когда пришла, меня встречают не хлебом-солью, а оружием, – натужно пошутила она. – Ты, наверно, со своей винтовкой и спишь, и по нужде с ней ходишь?
– Приходится, – признался Юозас.
– Убери ее куда-нибудь подальше. Она, чего доброго, еще и выстрелить может. И зажги свет!
Он не посмел ее ослушаться – все-таки хозяйка! – поставил винтовку в угол за манекены, зажег свет, сел возле “Зингера” на табуретку и, захлебнувшись молчанием, уставился на ночную гостью. Томкус ждал, когда она примется его допрашивать, что сталось с ее отцом и сестрой, и принудит его, беднягу, выкручиваться и клясться. Предвидя предстоящий допрос, он лихорадочно обдумывал свои ответы и мысленно готовился к защите, но Элишева, словно окаменев, стояла посреди комнаты и сама ожидала, когда он заговорит. Все вопросы, которые ей хотелось задать, как бы витали в воздухе, кружились над торчащей в углу винтовкой, над голой, без фотографий, стеной, над смятой подушкой со знакомыми вензелями в изголовье тахты, пропахшей чужим потом.
Тишина тлела, как запал, и грозила каждую минуту взорваться.
– А мы недавно с одним моим приятелем о тебе вспоминали, – не выдержав напряжения, первым взорвал тишину Юозас. – Я говорил, что ты вернешься на Рыбацкую, а он убеждал меня, что этого никогда не будет.
Томкус с каким-то злорадством вспомнил уверения Тадаса Тарайлы, что
Элишевы уже давно нет в Юдгиряе. Привирал, однако же, начальник, привирал, чтобы себе не навредить и от родственников подозрения отвести.
– А я возвращаться никуда не собираюсь, как и не собираюсь нигде оставаться, – спокойно промолвила Элишева, подошла к стене и осторожно погладила запекшееся, словно кровь, багровое пятно, оставшееся вместо сожженной во дворе бумажной родни.
– Как же так? – удивился Юозас и поймал себя на мысли, что она преднамеренно ни разу не назвала его по имени и обращается к нему, будто к безличному полевому камню. – Ведь ты же сюда вернулась.
– Не вернулась, а сделала коротенькую остановку.
Томкус промолчал.
– Наверно, отец и сестра Рейзл тоже где-то по пути останавливались?
Речь ее была вялой, заторможенной, казалось, Элишева говорит спросонья или после тяжелой болезни.
– Ведь останавливались? От Рыбацкой улицы до Зеленой рощи, если память мне не изменяет, далековато.
Откуда ей известно про Зеленую рощу? – вздрогнул Томкус.
- «Тойота Королла» - Эфраим Севела - Современная проза
- Попугай, говорящий на идиш - Эфраим Севела - Современная проза
- Вильнюсский двор (рассказы) - Григорий Канович - Современная проза
- Вера Ильинична - Григорий Канович - Современная проза
- Моня Цацкес – знаменосец - Эфраим Севела - Современная проза
- Под солнцем Сатаны - Жорж Бернанос - Современная проза
- По ту сторону (сборник) - Виктория Данилова - Современная проза
- Бес смертный - Алексей Рыбин - Современная проза
- АРХИПЕЛАГ СВЯТОГО ПЕТРА - Наталья Галкина - Современная проза
- Моя жизнь среди евреев. Записки бывшего подпольщика - Евгений Сатановский - Современная проза