Рейтинговые книги
Читем онлайн Воспоминания о Марине Цветаевой - Марина Цветаева

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 33 34 35 36 37 38 39 40 41 ... 169

После завтрака мы пошли в кафе „Флор“, сели там в уголок, и МИ сказала, что хочет писать о двух Гончаровых, и, опустив глаза, прочла свое стихотворение о той, первой Наталье:

Счастие или грусть —Ничего не знать наизусть,В пышной тальме катать бобровойСердце Пушкина теребить в руках,И прослыть в веках —Длиннобровой,Ни к кому не суровой —Гончаровой,Сон или смертный грех —Быть как шелк, как пух, как мех,И, не слыша стиха литого,Процветать себе без морщин на лбу.Если грустно — кусать губу,И потом, в гробу,Вспоминать Ланского.

Стихи эти очень понравились Гончаровой, и она сразу условилась с МИ о ближайшем, более длительном, свидании. Я после узнал, что они виделись несколько раз. МИ говорила, что Гончарова действует на нее успокаивающе, и была от нее в восторге. К картинам, которые Наталья Сергеевна ей показывала, она осталась довольно холодна, для нее это были как бы иллюстрации и подтверждения к тому словесному портрету Гончаровой, который она воображала и создавала — и потом запечатлела в своем очерке („Воля России“, 1929, кн. 5–6, 7, 8–9).

Как я уже говорил, у МИ была не зрительная, а слуховая память, живопись — в частности гончаровскую — она воспринимала, как многие близорукие: и рисунок, и краски сливались у нее в некое общее впечатление, она переводила их на свой язык ритма и звуков. Это был обычный для нее процесс восприятия внешнего мира. Дружба, вернее, восхищение МИ длилось лишь то время, когда она писала о Гончаровой и исправляла корректуру своего очерка. Уже в конце года МИ жаловалась: „С Гончаровой что-то остыло. Приду — рада Не зовет — никогда“. Странно, что МИ не ощутила сдержанности — я сказал бы эмоциональной робости — Натальи Сергеевны на людях и ее полного самовысказывания в творчестве. В этом они были слишком схожи — и это мешало их сближению. Во всяком случае, именно так я истолковал несколько уклончивые замечания Гончаровой, когда в 1930 году я осторожно спросил ее об отношениях с МИ. Она, очевидно, сразу разгадала, что МИ создавала легенду о мужчинах и женщинах, с которыми собиралась дружить, — и любила не их, а ею сотворенный мифологический образ — и потом огорчалась и сердилась, что ему не соответствует живой человек.

Поэзия МИ находила отклик главным образом среди молодых поэтов и прозаиков, группировавшихся вокруг „Кочевья“, литературного объединения, основанного под моим руководством в 1928 году..[39] На многолюдных собраниях в нижнем зале таверны Дюмениль на Монпарнасе царила полная свобода слова, и ею охотно пользовались ораторы, принадлежавшие к самым различным течениям. Однажды Д. Святополк-Мирский, прославлявший „Разгром“ Фадеева — роман действительно хороший, хотя и подражательный, — громко заявил, что за несколько его глав готов отдать всего Бунина. Я не выдержал и крикнул: „Дмитрий Петрович, да вы ведь, вероятно, этого и не думаете, а говорите нарочно, чтобы раздразнить гусей“. Он ухмыльнулся, но промолчал. Этот умный, тонкий и блестящий критик любил поражать, своими парадоксами, „pour épater les bourgeois“,[40] как говорят французы. За его пророчество, что Чехова перестанут читать через десять лет, я назвал его „литературным самодуром“ — МИ долго не могла мне этого простить. Она иногда бывала на вечерах „Кочевья“, например, на моем докладе о зарубежной поэзии в марте 1929 года (она о нем писала — „идеи те, слова не те“), но, как всегда, среди толпы чувствовала себя неуютно и сердилась, что я не нахожу времени для беседы с ней. Она даже написала Тесковой, что на апрельском собрании (1929) по случаю годовщины „Кочевья“ я, сидя на председательском месте — „справа блондинка, слева брюнетка, к литературе непричастные“, не обмолвился с ней ни словом. Впрочем, „слово“ было, хотя я и должен был вести собрание и направлять шумные и бурные прения. Мы в перерыве поговорили о „деле“: сколько листов следует оставить в очередном номере „В. Р.“ для первой части ее очерка о Гончаровой (весь очерк занял около восьмидесяти страниц).

Как раз в это время МИ особенно остро ощущала свое одиночество. В 1930 году, несмотря на возобновление сотрудничества в „Последних новостях“, она была более изолирована в Медоне, чем за пять лет до того в чешской деревне. В эмигрантском литературном Париже она явно пришлась не ко двору. В лучшем случае ее терпели в газетах и журналах, где она могла печататься, и сотрудничество ее часто происходило в условиях, казавшихся ей оскорбительными. Она не заняла никакого места в эмигрантском „обществе“ с его салонами, политическими и литературными, где все знали друг друга, как я говорил, „сидели за одним чайным столом“ и, несмотря на различие взглядов и положений, находились „среди своих“. Она же была дичком, чужой, вне групп, вне личных и семейственных связей — и резко выделялась и своим обликом, и речами, и поношенным платьем, и неизгладимой печатью бедности.

В Медоне немногочисленные и случайные ее знакомые не могли создать той духовной среды, которой ей недоставало. Правда, она дружила с умной и образованной Е. А. Извольской, жившей с матерью в знаменитом доме на Авеню де ля Гар (кажется, на углу авеню маршала Жоффра). В нем обитало столько эмигрантов, что его прозвали русским. МИ иногда ходила в гости к соседям Извольских, старикам Масленниковым. Он — бывший член Государственной думы, кадет, считался либералом, остальные члены его семьи примыкали к правым и монархистам. Они были родом из Саратова, МИ говорила, что у них „покойно и тепло“ „как в старой русской провинции“, и, сидя у них, она вспоминала Александров Владимирской губернии, где жила в 1916 году.

Были и другие знакомые, но все те, кого она могла считать друзьями, находились за границей или в Париже, с последними виделась она редко, отчасти и потому, что поездки в город стоили денег, а ей надо было беречь каждый грош.

Ко всему этому присоединялось и одиночество в семье. О нем многие догадывались, но определенно знали лишь близкие люди. Прежде всего трудными и сложными были ее отношения с мужем, Сергеем Яковлевичем. Это был высокий, тонкий человек с узким, красивым лицом, медленными движениями и чуть глуховатым голосом.

Несмотря на широкие плечи, отличное, почти атлетическое сложение — всегда держался прямо, чувствовалась в нем военная выправка, — он был подвержен всяческим немощам. Худой, с нездоровым сероватым цветом лица и подозрительным покашливанием, он периодически болел туберкулезом и астмой. В 1925 году по просьбе МИ я устроил его в лечебнице („здравнице“) Земгора под Прагой. В 1929 году у него вновь открылся процесс в легких, и ему пришлось провести восемь месяцев в санатории в Савойе, оставив МИ одну с детьми. Он не мог долго работать, скоро уставал, его то и дело одолевала нервная астма. Я всегда видел в нем неудачника, но МИ не только его любила, но верила в его благородство и гордилась, что пражане называли его „совестью евразийства“. Она и в 1932 году видела его таким же, каким описала в июне 1914 года в Коктебеле:

(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});
1 ... 33 34 35 36 37 38 39 40 41 ... 169
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Воспоминания о Марине Цветаевой - Марина Цветаева бесплатно.
Похожие на Воспоминания о Марине Цветаевой - Марина Цветаева книги

Оставить комментарий