Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И опять: общая оценка есть — разбора нет. «Современник», руководимый Чернышевским, фактически замалчивает «Тысячу душ». Может быть, Чернышевского связывает издательская обида, нанесенная Некрасову? Может быть, имеется некое редакционное решение — не упоминать роман Писемского на страницах журнала?
Вряд ли.
Добролюбов–то — поминает. В том же «Современнике». В рецензии на малозначительного писателя С. Славутинского. Вскользь, но с чисто добролюбовской ледяной определенностью — отказываясь углубляться в разбор: «О „Тысяче душ“, — пишет он, — например, мы вовсе не говорили, потому что, по нашему мнению, вся общественная сторона этого романа насильно пригнана к заранее сочиненной идее».
Вот так. О Славутинском говорили, а о Писемском не стали.
А ведь что–то в этом романе действительно «тормозит» читательское доверие.
Добролюбов не прав, конечно, усматривая в нем некую «заранее сочиненную идею». «Идей» там несколько, причем не только «общественная сторона» не «пригнана» ни к одной из них, но и сами «идеи» никак не «пригнаны» одна к другой.
Спору нет, Писемский проявляет бесстрашие реалиста, вторгаясь в такие сферы российской действительности, в которые мало кто рисковал вторгаться до него, да и после. Он проявляет бесстрашие и в том, что рискует сопоставить, сложив, столкнуть стороны, казалось бы, несопряжимые. Он видит их совмещение в реальной жизни, и у него достает решимости, как есть, выволочь загадку на свет божий: и то, что подлец от карьеры и благородный администратор так славно соединяются у нас в одном лице, и то, что добрая и щедрая почва, подкрепившая и поддержавшая честного мечтателя, сама же, этими же объятиями, и душит его, едва он пробует перепахать свалку.
Разумеется, ни «в лице» соллогубовского «Надимова», как сказал Григорьев, ни в «посягающих на лавреатство драматических произведениях г. Львова» нет подобных несообразностей — вот там–то все укладывается в логику, в «заранее сочиненную идею».
У Писемского же реальность выбивается прочь, срывается с привычных понятий, запутывается сама в себе. «Умный человек» не умеет удержать лица; образ «тысячи душ», захваченных в собственность, оборачивается странной несовместимостью «душ» в его собственном внутреннем «я». Они совмещены в «умном человеке» — номинально, механически, несообразно, «зеркально».
Критики третьего ряда попрекнули автора: зачем, мол, он допускает в романе такие противоречия!
Критики второго ряда оказались мужественнее; они нашли, что сказать по этому поводу: но ведь так бывает в жизни!
Критики первого ряда не нашлись, что сказать. Потому что в этой ситуации несообразность надо распутывать, надо ее решать как новую жизненную проблему, причем проблему неожиданно ключевую. А Писемский как раз и не дает для этого достаточных оснований. Он не только не пытается распутать замеченную несообразность — он и не чует здесь проблемы. У кого как есть, так и есть.
Это — рубеж, от которого начинается главный непоправимый поворот его литературной судьбы. Здесь та грань, за которой крупный писатель обретает или не обретает величие в глазах истории. Мало иметь зоркость увидеть бездну — надо иметь слепоту в нее ступить. Мало напомнить людям о здравом смысле — надо знать, что им делать. Есть проблемы духа, которые трудно «объяснить» — их надо выстрадать. Так сгорел в этих безднах Достоевский. Так надорвался в конце концов на этой духовной диалектике Толстой. Так отдал душу русским неразрешимостям и Тургенев, хотя уж он–то по природе совсем не годился в мученики идей. Здесь таится возможность духовного подвига, за который писателю могут простить все. Как простили Тургеневу разрыв с «Современником». Как простили Достоевскому «Бесов», как простили Толстому — проповедь непротивления.
Кто простил? Передовая Россия. Та самая, в глазах которой автор «Тысячи душ» делается еретиком, как только отступается от логики литературных «направлений», чья нетерпимость все более кажется ему безумием. Но ведь «безумие» и «здравомыслие» меняются местами в зависимости от того, что считать точкой отсчета, а это как раз и решает время.
Несчастная судьба, горькая судьбина, сломавшая Писемского, задвинувшая его во второй ряд классики, — не казус, не недоразумение, не печальный поворот на его личном пути, — это закономерность в жизни России, это приговор времени.
Времени–то он и не угодил. Казалось, он просто подзастрял в «быте», увяз в «почве», — но и этот быт, и эта почва не были случайны в его творчестве, они свидетельствовали о другом времени, еще гнездящемся, еще не истребленном до конца в битвах нового, XIX века. Писемский был — из «прежнего», из «прошлого». Он странен в Петербурге шестидесятых годов XIX века, и странен прежде всего фактурой личности, хотя по «идеям» вполне, и даже стандартно либерален для эпохи Реформ. Фигура — колоритная до невероятности: природный «мужик», ерник, насмешник, «естественностью» своих шуточек отрицающий умственность «теоретиков» и «аналитиков», практичностью своей колющий глаза самоотверженным рыцарям идеализма, или, как сказал бы Григорьев, машущий у них перед глазами пышным звериным хвостом. Современный читатель, пожалуй, скажет про этого господина в тяжелой шубе, несколько косматого, с выпученными глазами, в которых то ли страх божий застыл, то ли вызов: да, такого классика мы еще не знали.
Но кажущееся безумство этого упрямого бытописателя и «антитеоретика» на самом–то деле — здравомыслие, исходящее из другой логики, или из логики другого времени. Фигура Писемского делается понятна не просто из книг его, но из всей толщи русского быта, которого он был порождением и символом. Трезвый, насмешливый, прямой, он является в напряженной атмосфере Питера эпохи Реформ как странный тип из допетровской Руси, столько же беззащитной перед атаками говорунов нового времени, сколько и укоризненно мудрой перед их суетой.
Современный исследователь пишет:
«Алексей Феофилактович слишком много лет провел в деревне и… знал, что никакой некультурности народа нет и в помине. Напротив, за тысячелетие исторической жизни Россия нарастила мощный культурный слой, ту почву, на которой развивался психический строй, лад души каждого, кто родился на этой земле. Мощная бесписьменная культура, питавшая нравственные понятия народа, была весьма серьезным препятствием для внедрения в его среду тех идей, с которыми носились книжные гуманисты».[11]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Рассказы о М. И. Калинине - Александр Федорович Шишов - Биографии и Мемуары / Детская образовательная литература
- Фрегат «Паллада» - Гончаров Александрович - Биографии и Мемуары
- Великая и Малая Россия. Труды и дни фельдмаршала - Петр Румянцев-Задунайский - Биографии и Мемуары
- Ланщиков А - П. И. Мельников (Андрей Печерский) - Павел Мельников-Печерский - Биографии и Мемуары
- Плен в своём Отечестве - Лев Разгон - Биографии и Мемуары
- Распутин. Почему? Воспоминания дочери - Матрёна Распутина - Биографии и Мемуары
- Сквозь толщу лет - Евгения Николаевна Васильева - Биографии и Мемуары / Биология
- Рейды в стан врага - Степан Бунaкoв - Биографии и Мемуары
- Парашютисты японского флота - Масао Ямабэ - Биографии и Мемуары