Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Леонтьев в той же статье пишет: «Давать советы любви нужно только с целью единоличного вознаграждения за гробом»[341] . Леонтьев жил в Оптиной несколько лет, Достоевский провел в ней несколько дней, но он мог бы в ответ на эту фразу привести слова одного оптинского старца: «Ищи–ка лучше милости у Владыки нашего, а не платы за труды… не цени своих заслуг и не считай добродетелей»[342] . Леонтьев пишет: «Плоды веры, например, постоянное расположение любить ближнего, — или никому не доступны, или доступны очень немногим»[343] . Вот какое премудрое богословие предстало перед Достоевским. Опять он встретил, и совершенно неожиданно, старую версиловскую формулу: «Простите меня, но я к этому не способен…» (13:447).
Мир делался неспособным к христианству и совершенно спокойно об этом заявлял, то есть уже без всякого страха, о котором с таким глубокомыслием учили его проповедники. В этом смысле высказывания Леонтьева типичны и значительны. «Мир на другую дорогу вышел» (15: 245, 247, 249, 253), — читаем мы неоднократно сделанную Достоевским запись в черновиках «Братьев Карамазовых». Не для нас написано: «Сия есть заповедь Моя — да любите друг друга»[344] . Но если учители и отцы делались неспособны к любви, то что оставалось их детям, кроме права заказывать ростбиф, подделывать векселя или, в лучшем случае, мирно играть в преферанс? Есть какая–то закономерность происхождения явного греха или явного равнодушия людей, числящихся в Церкви, от тайного холода ложных учителей и ложных подвижников.
У Версилова есть и такая формула, типичная для эпохи церковного упадка: «Любить людей так, как они есть, невозможно. И однако, должно. И потому делай им добро, скрепя свои чувства, зажимая нос и закрывая глаза» (13:174). Наверно, так любил — «зажимая нос» — не только Версилов–Леонтьев, но и Ферапонт, в целях, как советовал Леонтьев, «единоличного вознаграждения за гробом». Для того чтобы понять все искажение истинного монашества ферапонтами или такими его церковными апологетами, как Леонтьев, приведем слова одного монаха и подвижника — афонского старца Силуана. «Монах — молитвенник за весь мир, — учил он. — Сын Божий дает монаху любовь Святого Духа, и от этой любви сердце монаха всегда печально о народе… Сам Господь до того был печален о народе, что предал Себя на крестную смерть… В этом служение наше миру». Жизнеописатель аввы Силуана — иеромонах Софроний — пишет, что за время его общения с монахами Афона в начале XX века он встретил девять человек, которые молились с плачем за весь мир.
Как, наверно, странно было читать Достоевскому рассуждения Леонтьева, когда он еще за десять лет до этого читал о монахах, молитвенниках за мир, в «Странствии» Парфения. Дело, конечно, не в полемике Достоевского с Леонтьевым. «Подросток» был написан за пять лет до выступления Леонтьева в «Варшавском дневнике». Тут дело гораздо более серьезное: эти версиловские мысли составляли признак эпохи. Даже в самой Церкви заповедь о любви все больше становилась делом только символики, иносказания, может быть, необходимого для какого–то общественного comme il faut, но не имеющего ничего в себе самом реального. Или же — что еще страшнее — делом коммерческого расчета в вопросах метафизики. Достоевский мог бы повторить слова Паскаля: «Утверждать, будто Иисус Христос, пришедший снять символы и заменить их истиною, явился только для установления символа любви, — это ужасно»[345].
По–версиловски рассуждает и Иван. «Я никогда не мог понять, — говорит он, — как можно любить своих ближних. Именно ближних–το, по–моему, и невозможно любить, а разве лишь дальних» (14: 215).
Ивану противостоит в романе Зосима, призывающий к деятельной любви именно ближних. Незадолго до начала создания романа Достоевский писал: «Начинают любить человека по книжке и отвлеченно; любят человечество и презирают единичного несчастного, скучают при встрече с ним и бегают от него» (30, кн. 1: 18).
Ферапонт как будто и не похож на инквизитора, но их объединяет одна темная масть: холод и гордость, нелюбовь к евангельскому Христу, Который, вопреки их желаниям и вкусам, «и вчера, и сегодня, и во веки Тот же»[346]. Чудо, тайна и авторитет заменяют им обоим правду, любовь и свободу Христову. А за этими двумя фигурами стоят — и это тоже показано в романе — какие–то людские массы, еще менее, чем эти вожди, понимающие, что такое христианство, и унаследовавшие от их сердечной пустоты равнодушие к вере и все грехи обмирщения.
В планах и черновиках романа мы читаем: «ВАЖНЕЙШЕЕ… Никто Евангелия не знает» (15: 206). В «Поэме» есть особый католический разрез, но ее суть общая — разоблачение на почве оскудения веры–любви чудовищного исторического парадокса: Церкви без Евангелия, христианства без Голгофы, без распятия за мир, а, наоборот, с погружением в мир. В определении контуров этого как бы двойника Церкви и противопоставлении ему Церкви истинной: инквизитору — Христа, Ферапонту — Зосимы — и заключается главная христианская идея романа[347] .
Достоевский, точно Аркадий из «Подростка», по завещанию Макара, начал свою борьбу за Святую Церковь в истории. Он знал, что «врата ада не одолеют ее»[348] , но знал он также и то, что они все время пытаются одолеть, и именно изнутри, в самой ограде церковной, — затемнением лика Христа и обмирщением христианства. Вот почему мы не раз встречаем у него эту фразу: «чтобы не умирала великая мысль» (26:164), — в которой сочетались и скорбь, и мольба, и надежда, и ясная вера, все — в глубочайшем вздохе к Богу о Его оставленной на земле Церкви. Об этом неумирании «великой мысли» и мы молимся на молитве девятого часа: «Не предаждь нас до конца имене Твоего ради и не разори завета Твоего и не отстави милости Твоея от нас, Авраама ради возлюбленнаго от Тебе, и за Исаака раба Твоего, и Израиля святаго Твоего».
Взгляды Достоевского на католичество слишком известны. Менее известно то, что, отвергая папство, он никогда не отвергал существования христиан Запада. «Мне возражали, — писал он в «Дневнике писателя» 1876 года, — что вера и образ Христов и поныне продолжают еще жить в сердцах множества католиков по всей прежней истине и во всей чистоте. Это несомненно так, но главный источник замутился и отравлен безвозвратно» (22:88). Иначе быть и не могло для человека, близкого по мыслям к Паскалю — католику XVII века. Достоевский в своем отношении к Западу следует за Хомяковым, с одной стороны, подготовившим богословски его «Великого инквизитора» и борьбу с папством, а с другой стороны — утверждавшим, что таинственные связи, связующие Церковь с христианами Запада, нам непостижимы, но они есть.
Церковь, по апостолу, — это таинственный Богочеловеческий Организм, Тело Божие, живущее в истории, полнота Христовой благодати, пребывающая в мире, а не что–то рационально определимое и юридически осязаемое. И она не есть государство среди других государств, а именно через прививку ей государственных функций или через втягивание в орбиту государственности и усиливается ее обмирщение.
«Церковь, замутив идеал свой, — пишет Достоевский в 1880 году, — давно уже и повсеместно перевоплотилась там (на Западе. — С.Ф.) в государство» (26: 167). Зосима в романе говорит о том же: «Церкви давно уже стремятся там к переходу из низшего вида, как Церковь, в высший вид, как государство, чтобы в нем совершенно исчезнуть. Так, кажется, по крайней мере в лютеранских землях. В Риме же уж тысячу лет вместо Церкви провозглашено государство» (14: 60–61). В ноябре 1880 года И.С. Аксаков в передовой статье своей газеты «Русь» писал о таком же процессе обмирщения Русской Церкви. «Служители духа, — писал он, — превращаются в служителей буквы, и является мерзость запустения на месте святе… (Существует. — С.Ф.) целое мировоззрение, включающее Церковь в состав государственного правительственного механизма… Такое воззрение стало… господствующей нотой в общем церковном строе… Результатом — настоящее состояние Церкви, при мысли о котором болезненно сжимается сердце… Понятие Церкви подменено понятием ведомства… Это как бы разложение самой души народной, это обуяние самой соли, которою солится наша земля»[349] .
Собственно, в этой статье Аксаков сказал открыто о Восточной Церкви то, что было прикровенно в «Поэме». Как раз ко времени этой статьи относится одно из наиболее дружеских писем Достоевского к Аксакову (от 4 ноября 1880 года). Кажется, у Достоевского первоначально было желание снять эту прикровенность и сказать прямо всю правду о церковной действительности не только Запада, но и Востока. Д.Н. Любимов (сын редактора «Русского вестника») в своих воспоминаниях пишет: «Из разговора (Достоевского с его отцом. — С.Ф.) выяснилось, что сперва, в рукописи у Достоевского, всё то, что говорит Великий инквизитор о чуде, тайне и авторитете, могло быть отнесено вообще к христианству, но Катков убедил Достоевского переделать несколько фраз… таким образом, не было сомнения, что дело идет исключительно о католичестве. При этом, помню, при обмене мнений Достоевский отстаивал в принципе правильность основной идеи Великого инквизитора, относящейся одинаково ко всем христианским исповеданиям»[350] , — о создании темного церковного двойника во имя приспособления к миру.
- Полное собрание творений. Том 3 - Игнатий Брянчанинов - Религия
- Собрание творений. Том VII. Избранные письма - Святитель Игнатий (Брянчанинов) - Религия
- Собрание сочинений. Том II - митрополит Антоний (Храповицкий) - Религия
- Слово Предстоятеля (2009-2011). Собрание трудов. Серия 1. Том 1 - Святейший Патриарх Московский и всея Руси Кирилл - Религия
- Толкование на паримии из Книги Притчей - Виссарион Нечаев - Религия
- Сумма теологии. Том V - Фома Аквинский - Религия
- Творения. Часть III. Книга 2. О Святом Духе к святому Амфилохию - Василий Великий - Религия
- Код апокалипсиса 33. Часть 6. Погружение - Сергей Пилипенко - Религия
- Новый Библейский Комментарий Часть 3 (Новый Завет) - Дональд Карсон - Религия
- Илиотропион, или Сообразование с Божественной Волей - Иоанн Тобольский (Максимович) - Религия