Рейтинговые книги
Читем онлайн Польский всадник - Антонио Муньос Молина

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 31 32 33 34 35 36 37 38 39 ... 124

– Спокойно, – слышала она его голос, – не волнуйся, я пошлю кого-нибудь за твоей матерью и акушеркой, лежи тихо, не двигайся, не бойся. – Он тоже дрожал, напуганный, поднял с пола будильник и безрезультатно нажимал на кнопку лампы. – Это невозможно! – сказал он. – Свет отключили.

Когда он поднялся, она хотела удержать его, повторяя:

– Не уходи, не оставляй меня здесь умирать!

Но он вырвался из ее рук, сказав, что скоро вернется. Оставшись одна и протягивая к ушедшему мужу руки, она почувствовала, что погружается в грозовую темноту, словно поглощенная водой и ветром, увлекаемая ко дну тяжестью своего живота, рассекаемая болью, как точным ударом топора, разрубающим пополам оливковое полено. Она чувствовала, как жизнь уходит из нее вместе с кровью, а кровать, пол, потолок и стены дома дрожат, сотрясаемые ветром, который вырвал в ту ночь деревья с корнем и повалил столбы и электрические провода, оставив весь город в ужасающей и катастрофической темноте, напомнившей многим отключения света после противовоздушных тревог. Она снова услышала голоса, но биения сердца заглушали их, увидела приближающийся свет в воздухе, замутненном слезами и блеском пота, огонек свечи на голубом подсвечнике и держащую его руку. Она узнала лицо Леонор Экспосито и прикосновение ее пальцев, почувствовала, как грубые руки разрывают ее, погружаясь внутрь, словно руки мясника в миску с кровью.

– Тужься! – говорили, почти кричали ей.

Но она была уверена, что если опять начнет тужиться, то умрет от боли; она сжала зубы и закрыла глаза: что-то выходило наружу, разрывая ее, и внезапно выскользнуло с такой мягкостью, что она почти потеряла сознание. Лица и фигуры двигались в полумраке, появляясь и исчезая при тусклом огоньке свечи, смешиваясь с ломаными тенями, вытягивавшимися на потолке, она открывала и закрывала глаза, слышала скрип своих зубов и продолжала тужиться, до тех пор пока окончательно не погрузилась в беспамятство. Когда она пришла в себя, что-то фиолетовое и окровавленное висело лицом вниз перед светом, как все еще трепещущее животное, с которого сняли шкуру, – жалкое, беззащитное, дрожащее, с лицом без черт, а лишь с разверзнутым ртом, из которого вылетал плач, намного более слабый, чем порывы и свист ветра в ту зимнюю ночь тридцать пять лет назад.

*****

– Говори со мной, – просит Надя через несколько минут молчания, когда ее дыхание успокоилось и показалось, что она заснула.

По телу ее пробегает дрожь, и она, обнаженная, прижимается ко мне, касается пальцами моего лица, ощупывая веки, чтобы узнать, не закрыл ли я глаза. Надя сказала мне, что сначала, в первые ночи, ее пугала тишина и закрытые глаза, она боялась, что, если перестанет слышать мой голос или видеть мои глаза, я тотчас стану для нее чужим, как один из тех смутно припоминаемых мужчин, с которыми она проводила мимолетные ночи до нашей встречи. Именно поэтому, когда мы обнимали друг друга, она всегда смотрела на меня пристальным, будто изумленным взглядом и, если я закрывал глаза в неистовости желания или мгновенном облегчении страсти, открывала их мне кончиками пальцев, лаская веки, проводя по ним языком, поднимая их почти с силой, чтобы видеть мои глаза и знать, что именно я был в это мгновение с ней.

– Говори со мной, – шепчет она мне на ухо, обняв меня сзади и прижимаясь к моим ногам и бедрам, в точности повторяя своим телом мое собственное.

Потом, на следующее утро после завтрака, она признается мне, что вчера вечером попросила говорить с ней тем же тоном, каким говорила это своему отцу, и с тем же ощущением объединяющей и защищающей их тайны. Не ностальгия заставила ее сделать это и прижаться ко мне, как в детстве, когда она не могла заснуть и отец сидел рядом с ней на постели, а всепоглощающее чувство счастья, сохранившееся с тех пор, живущее в ее душе, покое ее тела и даже в том ощущении, как чистые простыни, легкое стеганое одеяло и мое присутствие окутывают ее кожу. Более нежную теперь, чем раньше, говорит мне Надя. Она касается себя и не узнает, будто прикосновение моих рук передалось ее собственным, и, глядя в зеркало, видит себя моим взглядом. Она не тоскует о том, что имела и потеряла, говорит Надя, она чувствует, с изумлением и благодарностью, что не потеряла ничего, что принадлежащее ей сейчас всегда было с ней, поддерживало без ее ведома и помогало не потерять себя и не сойти с ума, ждать, не зная чего, и иметь достаточно мудрости и инстинкта, чтобы оценить этот дар, когда он появился вновь, вспыхнув в существовании другого человека.

Надя просит, чтобы я говорил с ней, она еще не хочет спать, хотя ничто ей так не нравится – улыбается она с приоткрытыми красными губами и растрепанной густой шевелюрой, – чем наблюдать за тем, как я засыпаю: я, всегда такой нервный, напряженный и недоверчивый, становлюсь большим и спокойным рядом с ней, лежу, раскинувшись, и дышу очень ровно, погружаясь в сон с той же покорностью, с какой отдаюсь иногда ласкам ее губ. Я слышу ее в полусне, улыбаюсь и открываю глаза, убираю с ее лица волосы, касавшиеся моих бедер, гляжу на нее и притягиваю к себе: я говорю, что мне снилась она в эти несколько секунд, что я видел своего отца, поднимающегося на лошади по дороге в поле, и за несколько мгновений вернулся в дом, где жил с трех до восьми лет, на улицу в Махине, чье название, такое привычное для меня, вызывает у нее ощущение полноты жизни и лета – Фуэнте-де-лас-Рисас.

Я слышу свой голос, медленный и приглушенный сном, и хотя уже окончательно проснулся, слова рождают во мне яркие зрительные образы, возникающие перед глазами с такой же отчетливостью, что и фигура всадника на висящей перед нами гравюре. Слова не рассказывают, а напоминают: память – ясный взгляд из прошлого, превращающий меня в неподвижного свидетеля того, что я говорю. Я слышу свой рассказ, так же как его слышит Надя, и обнимаю ее в безмятежности путешествия, в которое только сейчас сумел или осмелился отправиться, защищенный и спокойный, находясь между реальностью и сном, как в детстве, когда ходил с родителями в кино, мать брала меня па руки и я засыпал с прикрытыми глазами, смотря фильм и удивляясь цвету и величине вещей на экране. Или когда мы выходили поздно из дома бабушки с дедушкой, зимней ночью, холод улицы бил мне в лицо, разогревшееся в тепле жаровни, от сонливости подгибались ноги, и отец брал меня на руки, закутывал лицо шерстяным шарфом и говорил: «Закрой рот, а то простудишься».

Я чувствовал мягкую и колючую шерсть, слегка увлажненную дыханием, счастье, что меня несут на руках и закутывают, от того, что я гляжу на огни на углах и внутри домов, в столовых, откуда доносится звон посуды, звуки разговоров за ужином и пасодобли корриды по радио. Я слышу шаги моих родителей, раздающиеся на пустой улице, пока меня несут в надежное укрытие, мягкую и теплую постель, вижу дома, кажущиеся ночью более высокими и устрашающими, как силуэты великанов. В полусне ребенка, уткнувшегося лицом в плечо своего отца, недавние голоса и образы рассыпаются на фрагменты снов, клеенка с нарисованной картой Испании и Португалии, темная комната с масляной лампадой, горящей на мраморном ночном столике в память о душах в чистилище, стенной шкаф с проволочной сеткой, пахнущий специями и кусками свиной туши в жире, из которого, в продолжение кошмара, выйдет волк с открытой пастью. Я испытывал, как и сейчас, радостное ощущение всеобщей новизны и чувствовал себя почти ничем и никем, присутствуя с краю жизни взрослых, разговаривавших на еще очень малопонятном для меня языке у очага или за столом с жаровней, поверхности которого я едва доставал, вставая на цыпочки. Их мир находился на недосягаемом для меня расстоянии: серванты, куда ставили предметы, чтобы я их не уронил; верхние полки стенного шкафа; консоль, где стоял радиоприемник – очень большой, светящийся по вечерам, чем-то походивший на капеллу или часовню; настенные часы, чью дверцу мой дед открывал каждый вечер, чтобы торжественно завести их таким же золоченым ключом, как и маятник, на который я завороженно смотрел через стекло, видя на секунду свое размытое лицо на его отполированной поверхности и слыша ритмичный стук часового механизма. Это была тайная жизнь в царстве гигантов – таком же огромном, как и они сами: я ползал по пространству, которого они не замечали – такие далекие и высокие, нахмуренные, измотанные работой, ласковые со мной или молча сдерживающие гнев, непонятные, таинственно заслуживающие жалости, такие суровые и загадочные в своих разговорах, которые я подслушивал с безнаказанностью кота, понимая не намного больше его. Я забивался в угол, лазил за мячом или резиновым шариком под подставку для жаровни, поднимался, чтобы открыть дверь, проникал туда, где они меня не видели: в спальни с задернутыми занавесками, в зернохранилище, где играл, купаясь в океане пшеницы, в кладовые с глиняными кувшинами, пахнущими маслом и сырой ветчиной, засыпанной солью, в комнаты взрослых, казавшиеся мне в несколько раз больше, чем им самим. Я ползал между их ног, залезал под скатерть, слыша бесконечные разговоры об урожаях и войне или наставления: «Осторожно, не обожгись о жаровню, не высовывайся из двери на улицу, не подходи к коту, он может тебя оцарапать, отодвинься от очага, уйди с кухни, ты можешь обжечься маслом со сковородки, не поджигай бумагу в очаге, а то обмочишься ночью, не пинай консервные банки, а то твоя мать умрет, не крути зонтик, не оставляй монеты на столе, когда идешь обедать». Я поднимал край скатерти и смотрел на собравшееся вокруг стола фантастическое тайное совещание нескольких пар ног и туфель, видел сверкавшие глаза кота, глядевшего на меня как на себе подобного и тершегося о чьи-то ноги – наверное, моей матери или бабушки Леонор. Горячие угли под золой блестели как бриллианты или лава, особенно когда кто-нибудь помешивал их кочергой и они раскалялись, напоминая извержения вулканов, виденные мной в кино. Иногда женщины привязывали к своим ногам картонки, чтобы от огня жаровни кожа не покрылась ожогами. Закрывая глаза, я играл в невидимку, прячась в пустом сундуке на сеновале, воображал, будто умер, или не родился, или ушел из дома, но в то же время слышу разговоры старших, опечаленных моей смертью или исчезновением. Я улавливал шаги, голос матери или бабушки Леонор, искавших меня по всему дому, и дрожал, слыша их приближение, как герои в фильмах, прятавшиеся в сельве от злодеев с черными повязками на голове, стиснутыми белыми зубами и кривыми пиратскими саблями. Я неистово бил в барабан, воображая приключения Тарзана, нравившиеся мне больше всего за белые, обнаженные и босые, ноги Джейн. Я подсматривал за старшими как за жителями тех далеких от Земли миров, где разворачивалось действие некоторых радиосериалов и черно-белых фильмов, воспоминания о которых лишали меня сна. Я решал втайне не отзываться на призывы взрослых, потому что сменил имя, воображал себя ребенком, потерявшимся в лесу и преследуемым волком, а через несколько минут сам был волком или необыкновенно высоким деревом, под которым спал ребенок, становился всадником, змеей, человеком-лошадью, прятался под кроватью, закрывал глаза и представлял себя женщиной, похороненной на кладбище заживо, как рассказывал мой дед. Я поднимался в верхние комнаты и, открывая стенной шкаф, воображал себя своим дедом или врачом доном Меркурио, а игрушечный пистолет или ступка в моей руке превращались в керосиновую лампу, которая должна была осветить замурованную в Доме с башнями девушку.

1 ... 31 32 33 34 35 36 37 38 39 ... 124
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Польский всадник - Антонио Муньос Молина бесплатно.

Оставить комментарий