Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вальтер, — повторяет она, — я тебя спрашиваю, ты будешь пить кофе?
Она не хотела вспоминать старое.
— Да, — говорю, — с удовольствием.
Не могу понять, почему она считает, что ее жизнь не удалась. Если человеку удается прожить примерно так, как он когда-то себе наметил, то, по-моему, это уже здорово. Я восхищаюсь Ганной. Я никогда не думал, честно говоря, что филология и история искусств могут прокормить человека. При этом нельзя сказать, что Ганна не женственна. Ей к лицу иметь специальность. Еще когда она была женой Иоахима, она, видимо, все время работала, занималась переводами и тому подобным, а уж в эмиграции тем более. В Париже, после разрыва с Иоахимом, она поступила в издательство. Когда пришли немцы, она бежала в Англию и там сама зарабатывала себе на жизнь и содержала своего ребенка. Иоахим был тогда военным врачом, его отправили в Россию, и он, конечно, не смог ей помогать. Ганна работала немецким диктором Би-би-си. И теперь еще она английская подданная. Господин Пипер, как мне кажется, обязан ей жизнью; Ганна вышла за него, когда он был еще в лагере (насколько я мог понять), недолго думая, руководствуясь главным образом своей давней любовью к коммунистам. Жизнь с господином Пипером принесла одни разочарования потому, что он оказался не коммунистом, а, скорее, оппортунистом. Как говорит Ганна, его бездумная ортодоксальность может довести его до предательства. Ганна только смеется: вот они, мужчины! Он готов следовать любой установке, лишь бы иметь возможность снимать свои фильмы. В июне 1953 года Ганна ушла от него. Он даже не замечает, что, проповедуя что-то сегодня, он отрекается от того, что говорил вчера, и наоборот: он полностью утратил непосредственно эмоциональное отношение к действительности. Ганна неохотно о нем рассказывает, но, чем меньше меня это интересует, тем подробнее она почему-то говорит. Ганна находит, что та позиция, которую Пипер занял по отношению к жизни, недостойна, однако весьма типична для целой категории мужчин: они совершенно слепы, уверяет Ганна, лишены всякого контакта с миром. Прежде у него было хоть чувство юмора, теперь он способен смеяться только над Западом. Ганна его ни в чем не упрекает; собственно говоря, она просто смеется над собой — вернее, над своей любовью к мужчинам.
— Почему ты считаешь, что твоя жизнь не удалась? — говорю я. — Ты себе это просто внушаешь, Ганна.
Меня она тоже считает слепым.
— Я вижу то, что есть, — говорю я, — твою квартиру, твою научную работу, твою дочь. Ты должна за это благодарить бога!
— Почему бога?
Ганна такая же, как прежде: она точно знает, что другой хочет сказать. Как она придирается к словам! Будто дело в словах. Даже когда пытаешься сказать что-то вполне серьезно, она вдруг возьмет да и придирется к какому-нибудь слову.
— Вальтер, с каких это пор ты веришь в бога?
— Послушай, — говорю я, — свари-ка кофе.
Ганна точно знала, что мне до бога нет никакого дела, и, когда я в конце концов это признал, выяснилось, что Ганна просто шутила.
— Почему ты решил, — спрашивает она, — что я религиозна? Ты думаешь, что женщине в период климакса ничего другого не остается?
Я сам стал варить кофе.
Я не мог себе представить, как все будет, когда Сабет вернется из больницы; Сабет, Ганна и я под одной крышей, например в этой кухне; Ганна, которая будет замечать, что я все время сдерживаю себя, чтобы не поцеловать ее девочку или хотя бы не обнять за плечи; Сабет, которая вдруг обнаружит, что я, собственно (словно обманщик, который снял с пальца обручальное кольцо), связан с ее мамой, принадлежу к другому поколению, хотя и обнимаю ее, Сабет, за плечи.
— Только она не должна идти в стюардессы, — говорю я, — я уже пытался ее отговорить.
— Почему?
— Да потому, что об этом и речи быть не может, — говорю я, — это не занятие для такой девочки, как Сабет, она ведь не такая, как все…
Кофе был готов.
— Почему бы ей не стать стюардессой?
При этом я знал, что и Ганна, как мать, отнюдь не была в восторге от этой ребяческой фантазии; она возражала мне исключительно из упрямства, чтобы показать, что меня это не касается:
— Вальтер, это ей решать!
Потом она мне сказала:
— Вальтер, это не твоя дочь.
— Я знаю.
С самого начала я боялся той минуты, когда придется сесть, потому что все дела окажутся переделанными; и вот эта минута настала.
— Ну, — говорит она, — я тебя слушаю!
Это получилось легче, чем я ожидал, почти буднично.
— Расскажи мне, — говорит она, — что у вас было?
Меня поразило ее спокойствие.
— Ты можешь себе представить мой испуг, — говорит она, — когда я, придя в больницу, вдруг увидела тебя: ты сидел и спал…
Голос ее не дрогнул.
В каком-то смысле дальше все пошло так, будто не было этих двадцати лет между нами, точнее, будто все это время мы, несмотря на разлуку, провели вместе. Мы, конечно, многого не знали друг про друга, но все это были вещи внешние, о них и говорить не стоило — карьера и тому подобное. Что я должен был сказать? Ганна ждала.
— Тебе положить сахару? — спрашивает она.
Я говорил о моей профессии.
— Почему ты путешествовал с Эльсбет? — спрашивает она.
Ганна — женщина, но она совсем другая, чем Айви и все остальные, которых я знал, тут и сравнивать нельзя. И не такая, как Сабет, хотя Сабет во многом на нее похожа. Ганна куда более своя. Она посмотрела на меня без всякой вражды. Я даже удивился.
— Ты ее любишь? — спрашивает она.
Я пил кофе.
— Когда ты узнал, что я ее мать? — спрашивает она.
Я пил кофе.
— Ты еще не знаешь, — говорю я, — что Иоахим умер…
Я ведь решил этого не говорить.
— Умер? — спрашивает она. — Когда?
Я поддался какому-то порыву, теперь отступать было уже поздно; мне пришлось рассказать — надо же, именно в первый вечер! — всю историю про поездку в Гватемалу; Ганна хотела знать все, что я сам знаю, про Иоахима — и про его возвращение из России, и про его жизнь на плантации: с момента их разрыва она ничего о нем не слышала. Завершая рассказ, я все же не сказал, что Иоахим повесился, а соврал: angina pectoris[84]. Я был поражен, как хорошо она держится.
— Ты рассказал это Эльсбет? — спрашивает она.
Мы бесконечно долго молчим.
Она снова подсунула руку под роговые очки и сжимала лицо, будто боялась, что оно рассыплется; я казался себе извергом.
— Ты-то здесь чем виноват! — говорит она.
Ганна не плакала, и от этого было только еще тяжелей; она встала.
— Да, — говорит она, — пойдем спать.
Было уже около двенадцати — так мне, во всяком случае, представлялось, — ведь у меня теперь не было моих часов, — но и помимо этого возникло ощущение, что время остановилось.
— Ты будешь спать в комнате Эльсбет.
Мы стояли в ее комнате.
— Ганна, скажи мне правду: Иоахим ее отец?
— Да, — говорит она, — да!
В ту секунду я испытал облегчение — у меня не было основания считать, что Ганна лжет, — и тогда я думал (о будущем все равно думать было невозможно): самое главное, что девочке вовремя ввели сыворотку, что ее спасли!
Я протянул Ганне руку.
Так мы стояли, до того усталые, что едва держались на ногах, — по-моему, Ганна тоже; собственно говоря, мы уже попрощались, когда Ганна вдруг еще раз спросила:
— Вальтер, что у тебя было с Эльсбет?
Я был уверен, что она сама знает.
— Ну, — говорит она, — скажи!
Не знаю, что я ответил.
— Скажи, да или нет! — настаивает она.
Что сказано, то сказано.
Ганна еще улыбалась, словно она не слышала моего ответа; я испытывал облегчение оттого, что наконец все было сказано, я стал как будто бодрее, во всяком случае, у меня немного отлегло от души.
— Ты на меня не сердишься? — спрашиваю я.
Я предпочел бы спать на полу, но Ганна настояла на том, чтобы я отдохнул как следует. Постель уже была постлана — хрустящие простыни, все приготовлено для дочери, которая полгода пробыла на чужбине: на подушке — новая пижама, Ганна ее унесла; на ночном столике — цветы и шоколад, это осталось.
— Ты на меня не сердишься? — спрашиваю я.
— Тебе ничего не нужно? — спрашивает она. — Мыло вот здесь.
— Я не мог знать… — говорю я.
— Вальтер, — говорит она, — нам надо спать.
Она не сердилась, как мне показалось, она даже еще раз протянула мне руку. Она нервничала, вот и все. Она торопилась уйти. Я слышал, что она пошла на кухню, где все уже было давно убрано.
— Я могу тебе помочь?
— Нет, — говорит она, — спи!
Комната Сабет: небольшая, но милая, и здесь тоже много книг, вид на Ликабетт; я еще долго стоял у открытого окна.
У меня не было пижамы.
Шарить по чужим комнатам, все там рассматривать, обнюхивать — это не в моем вкусе, но фотография стояла на видном месте — на книжной полке; и, в конце концов, я ведь сам знал Иоахима, ее отца, поэтому я позволил себе снять эту фотографию с полки.
- Пилат - Фридрих Дюрренматт - Современная проза
- Смерть пифии - Фридрих Дюрренматт - Современная проза
- Идеальный официант - Ален Зульцер - Современная проза
- 42 - Томас Лер - Современная проза
- Прелюдия. Homo innatus - Анатолий Рясов - Современная проза
- Хороший год - Питер Мейл - Современная проза
- Сказки для парочек - Стелла Даффи - Современная проза
- Место - Фридрих Горенштейн - Современная проза
- Ароматы кофе - Энтони Капелла - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза