Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Залецило шел опять к Карасеву, и тот опять его успокаивал и опять усовещивал Егорову, и та опять выписывала несуразные, унизительные суммы. Он выходил из бухгалтерии с разламывающейся головой.
Не хотелось возвращаться домой.
Но вот настал в марте великий час его жизни: сегодня Зарайск отпразднует Уход Русской Зимы!
Со студенческих лет он лелеял замысел этого большого разнообразного действа: с ряжеными, кавалькадами, оркестрами, скоморохами, катанием с ледяных горок, фанфаристами, аттракционами.
Утром Зарайск разбудили фанфары.
Вечером, когда город, устав от песен, танцев, бега на ходулях, соревнования поваров, зазывных выкриков коробейников, музыки, затихал, к нему подошла Егорова.
— Залепило, — обратилась она к нему, затейно, по-скоморошьи, искажая его фамилию, — Залепило, убирался бы ты отсюда.
За март она не выписала ему ни копейки, и даже настояния Карасева на этот раз не подействовали. Дело не в том, что в Доме культуры не было денег для зарплаты, они, разумеется, были, их не было для одного человека по воле Егоровой — для Залецило.
(С Егоровой я встретился, когда Залецило не было уже в Зарайске и сама она уже не была директором Дома культуры, занимала скромную должность в небольшой библиотеке. После утомительной беседы, посвященной с ее стороны доказательствам того, что у Залецило был невозможный характер, Егорова оставила у меня резкое впечатление человека, которому противопоказана малейшая власть, как противопоказаны прыжки с шестом в высоту при пороке сердца. Не исключено, что на должности без «шеста», не имея в подчинении ни одного человека, она оставалась бы до конца дней не безупречным, но, в общем, полезным работником, потому что психология временщицы, наслаждающейся коротким, но ярким периодом могущества, не могла бы развернуться. Переживая в воспоминаниях тот свой «звездный час», она и сейчас судила обо всем с железной категоричностью человека, не допускающего и мысли о собственных ошибках и в то же время подозревающего всех ближних в ошибках мыслимых и немыслимых…)
Но вернемся к незвездным часам Залецило.
Он опять пошел к Карасеву.
— Что делать? — сокрушенно вздохнул тот. — Обращайся в суд. Закон на твоей стороне.
Идти в суд после ликующего того мартовского дня, когда — осуществилось, исполнилось! — весь город веселился, оттаивал душой, было нестерпимо тяжело. Но дома не было ни рубля, и он пошел.
Судья выслушала его сочувственно, перечислила документы, которые надо собрать, и посоветовала ему, пока суд не вынесет решения, «ходить на работу и быть на рабочем месте полный рабочий день», чтобы не давать Егоровой оснований для новых обвинений. Несмотря на то что судья была с ним доброжелательна и мягка, он вышел из помещения суда с болью на этот раз не только в висках, но и в сердце, его шатало и тошнило, и он по дороге домой зашел в больницу. Там тоже отнеслись к нему доброжелательно и мягко, ведь все они, и судьи, и врачи, отпраздновали с ним Уход Русской Зимы. Ему дали хорошее лекарство, и он понемногу успокоился…
Утром он задумал летний молодежный бал. Точнее, бал-маскарад. Маски создадут эффект волнующей неузнаваемости, тайны. Да, бал-маскарад, и не в фойе, не в залах — на улицах. Сама улица должна играть летом. На улицы выйдут джаз-оркестры, хореографические ансамбли, маски. Раньше он рыскал по городу, искал, объединял таланты. Теперь станет тяжелее: надо, по совету судьи, сидеть в неуюте Дома культуры от и до. Ну ничего, стены ветхие, потолок течет, но инструменты-то и радиоаппаратура есть! Пусть теперь гора, то бишь художественная самодеятельность, идет к Магомету. Можно и в обветшавших стенах, не получая денег, чувствовать себя богом, если делаешь любимое дело.
Теперь он являлся на работу не пол-одиннадцатого, как остальные сотрудники, а точно, минута в минуту, к десяти и не покидал Дома до позднего вечера. Он облюбовал комнату для репетиций; с утра допоздна она была полна молодыми Людьми и даже мальчишками и девчонками. Он старался в работе забыть обо всем и делать все: ставил акробатические этюды, репетировал с мимами, учил играть на аккордеоне, дирижировал хором, отбирал музыкантов для джаз-оркестра, составлял репертуар. В небольших перерывах между репетициями он рисовал эскизы масок для летнего бала. Он уже два месяца не получал зарплаты, и ему не было известно, ставит ли ему сейчас Егорова в табеле рабочие дни.
За стеной, в методическом кабинете, танцевали, пили, курили. Он не замечал этого, не думал. Он не чувствовал ни раздражения, ни голода, был одержим идеей летнего бала-маскарада.
Но этих, несмотря ни на что, безумно-счастливых дней было не много. Он любил малышню, но первый удар нанесла ему именно она: «А у нас были в школе дядя и тетя и говорили, чтобы мы не ходили больше на репетиции, потому что вас увольняют». Залецило ощутил опять острую боль в висках, затошнило. А назавтра Анна Михайловна Егорова через инструктора объявила ему, что не разрешает больше пользоваться радиоаппаратурой. В полном унынии Залецило побрел к Сергею Георгиевичу Карасеву. Тот выслушал его, не поднимая головы, чувствовалось, что он, немолодой, нездоровый человек, от этой ситуации бесконечно устал. А если бы и не устал, табель-то, табель, в котором можно было поставить рабочий день, а можно не поставить, был в руках Егоровой, а не его. Не будешь ведь стоять над нею денно и нощно, чтобы ухватывать, когда она ставит рабочий день, а когда нет… И аппаратура была в ее руках, и инструменты музыкальные, и даже сами стены…
Через неделю у него отобрали все инструменты, оставили лишь аккордеон. Он распустил все оркестры, оставив лишь несколько ребят, которых учил играть на аккордеоне.
Потом и аккордеон отобрали.
И опять пошел он к Карасеву, который когда-то учил его на аккордеоне играть, с которым он договаривался о том, что после окончания Института культуры вернется в Зарайск. «Сергей Георгиевич, ведь это же то же самое, что кисть отобрать у художника, единственную последнюю кисть…» И он заплакал — в первый раз. Карасев успокаивал его, утешал, мягко, безвольно, устало, обещал послать комиссию.
Теперь он являлся утром в облюбованную для репетиций комнату и сидел в одиночестве и тишине, пытаясь думать о бале-маскараде, рисовать эскизы. Но не думалось, не рисовалось. Виски ломило все сильнее.
Потом и комнату у него отобрали, закрыв наглухо, и в остальные не разрешили заходить. Теперь он с утра до вечера ходил по коридорам.
Ему оставались лишь коридоры. Он опять пошел к судье, та была по-прежнему мягкая, доброжелательная, объяснила, что для окончательного решения недостает лишь одного документа, и посоветовала по-прежнему являться к десяти и находиться в Доме культуры полный рабочий день.
И Залецило с утра до вечера томился в коридоре. Он жил теперь надеждой на обещанную комиссию, которая увидит, поймет, разберется, и опять помчатся тройки, захохочут ряженые, выступят из мглы таинственные маски.
Егорову он в эти дни не видел: и она его обходила, и он ее. Все распоряжения о лишении его аппаратуры, инструментов, помещений передавались ему через инструкторов и художественного руководителя — Егорова сочла теперь возможным учредить эту должность, назначив на нее не Залецило, несмотря на то что несколько месяцев назад из Зарайска в министерство и Институт культуры было сообщено, что назначен художественным руководителем он.
Егорову он не видел, но однажды утром, поднимаясь в Дом культуры, он столкнулся с ней лицом к лицу — она явилась в тот день почему-то раньше обычного, стояла на пороге. Чувствуя сильное головокружение, он остановился, надеясь, что она посторонится, но она стояла недвижно, твердо ему объявила: «Вы уволены. Уходите». — «Уволен? — не поверил и растерялся Залецило. — За что?» — «В бухгалтерии отдела культуры получите трудовую книжку. Там записано».
Ничего не понимая, совершенно убитый, он пошел в отдел культуры, Егорова — за ним.
Ему казалось, что жизнь кончена — лучше бы он не родился. Это было для него не просто увольнение — крушение судьбы.
По дороге его мучила неотступно одна мысль: как он объяснит все это заведующему кафедрой Владимиру Алексеевичу Триадскому, товарищам по институту, жене, которая вот-вот должна родить? Уволен! Уволен!! Но за что?!
В бухгалтерии отдела культуры ему выдали книжку, он вышел в коридор, раскрыл ее и, ничего не соображая, увидел две цифры: 4 и 33. Он постарался сосредоточиться, это ему долго не удавалось, потом он понял, что уволен по пункту 4 статьи 33 Кодекса законов о труде.
Он вышел во двор отдела культуры и увидел во дворе Карасева и Егорову. Они собирались садиться в автомашину, куда-то ехать. Он быстро, пока они не уехали, подошел к ним, обратился к Карасеву с вопросом: что означает пункт 4 статьи 33? Карасев молчал, опустив голову. А Егорова объяснила — тяжело, односложно:
- Разгром 1941 (На мирно спящих аэродромах) - Марк Солонин - Публицистика
- Газета Троицкий Вариант # 46 (02_02_2010) - Газета Троицкий Вариант - Публицистика
- Метроном. История Франции, рассказанная под стук колес парижского метро - Лоран Дойч - Публицистика
- Инженер Колец - Лин Лобарёв - Публицистика
- 25 июня. Глупость или агрессия? - Марк Солонин - Публицистика
- Газета Завтра 373 (4 2001) - Газета Завтра Газета - Публицистика
- Газета Завтра 36 (1085 2014) - Газета Завтра Газета - Публицистика
- Газета Завтра 465 (43 2002) - Газета Завтра Газета - Публицистика
- Газета Завтра 378 (9 2001) - Газета Завтра Газета - Публицистика
- Газета Завтра 951 (8 2013) - Газета Завтра Газета - Публицистика