Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так я объясняю самому себе мою аллергию к социологии Дюркгейма и мое восхищение при открытии немецкой социологии на фоне смуты, переживаемой немецким народом, и подъема нацизма. Какой же несвоевременной казалась мне социология, обосновывавшая гражданское образование в педагогических институтах, перед лицом катастрофы, зреющей в немецких пивных или во Дворце спорта! Какая трагическая ирония — признанная самим Марселем Моссом, — в том, что Дюркгеймова мысль о зарождении религиозной веры в коллективном трансе и при пылающих факелах воплотилась в Нюрнберге[42] и что многие тысячи молодых немцев пришли к обожествлению своего сообщества и своего фюрера!
Макс Вебер создал понятие харизматического вождя и, ради ценностной нейтральности, употреблял его как по отношению к иудейским пророкам, так и по отношению к американским демагогам вроде Хью Лонга. Отказался ли бы он причислить Гитлера к той же категории, что и Будду? Протестовал ли бы я тогда против нежелания дифференцировать ценности или личности? Не уверен. Мое временное восхищение Карлом Мангеймом увлекло меня к некой разновидности социологизма. После того как я, вслед за Леоном Брюнсвиком, смешивал мыслящего субъекта с трансцендентальным «я», мне не терпелось интерпретировать мысли того или иного человека исходя из социальных условий его жизни. Чтобы окончательно освободиться от Леона Брюнсвика, я написал статью страниц в сто, которую ему показал; там упоминались и еврейское происхождение, и французская среда, и буржуазный образ жизни. Он предоставил мне самому решать, публиковать или нет мою работу, составленную из изложения его мысли, которое он одобрил, и критики, которую он нашел отчасти слабой, отчасти обидной. Я не отдал текст в печать, а во время войны он пропал. В Лондоне, во Французском институте, я произнес речь на другой день после смерти Леона Брюнсвика, в которой воздал ему должное. Она была напечатана в «Ревю де Метафизик э де Мораль».
Я не посещал ни лекций, ни семинаров в Берлинском университете. Через своего приятеля Герберта Розински, который первым говорил со мной о Клаузевице, я познакомился с философски мыслящим экономистом — Готт-Оттлилиенфельдом, чей огромный двухтомный труд «Wirtschaft und Wissenschaft»[43] я мужественно прочитал, но не много извлек оттуда для себя.
Я часто спрашивал себя в течение 1931–1932 годов, не распыляюсь ли я, но, когда вернулся во Францию, вдруг почувствовал, что много узнал.
Я присутствовал при агонии Веймарской республики. В Кёльне я жил в немецкой бюргерской семье, сдававшей мне комнату. Смутно припоминаю отца семейства, который охотно говорил о том, как Германию в конце концов победила всемирная коалиция; его жена была знакома с so anständig (такими приличными) еврейскими семьями. Во время второго моего пребывания, после первого неудачного выбора (хозяин имел обыкновение возвращаться ночью, слегка навеселе, о чем меня предупредила его жена), я нашел две удобные комнаты; обедал отдельно от хозяев. Приятельские отношения я завязал не с ними, а со студентами и другими ассистентами.
В Кёльне я познакомился с очень славным, обаятельным юношей, студентом Руди Шрёдером. Его отец торговал непромокаемыми плащами и зонтами. Во время моего пребывания нас связала нежная дружба. Руди ненавидел национал-социализм. Двумя годами позже он перебрался в Париж, где трудно жил до самого объявления войны. Завербовался в Иностранный легион; после войны я узнал от его жены, с которой он уже давно расстался, что Руди перешел во Вьетнаме в лагерь Хо Ши Мина. Однажды я прочел в «Фигаро» («Figaro») статью за подписью Доминик Оклер, озаглавленную «Полковник СС Руди Шрёдер» (конец заголовка я забыл). Руди стал близким другом и фаворитом Хо Ши Мина. Я попытался связаться с ним письмом, которого он, видимо, так и не получил. В 1946 году его родители спрашивали у меня, что мне о нем известно; около 1960 года я слышал от немцев, что он преподает в Лейпцигском университете. Если он еще живет в Восточной Германии, я бы хотел увидеться с ним. Сомневаюсь, что жизнь превратила его в правоверного коммуниста. То, что он дезертировал из Иностранного легиона и распростился с французским порядком в Сайгоне или Ханое, меня не удивляет; и во имя чего стал бы я его осуждать? Я достаточно наивен, чтобы верить, что мы могли бы снова встретиться как друзья.
В Кёльне я делил свое время между лекциями и их подготовкой, чтением «Капитала», беседами со студентами, посещением теннисного клуба (где занимал второе или третье место) и богатым музеем живописи рейнской школы, так что мне оставалось мало досуга, чтобы наблюдать безработных и нищету. В Берлине я проводил значительную часть времени в Staatsbibliothek[44]. Тем не менее я близко познакомился с веймарской культурой последних двух лет перед катастрофой. В том, что касается мысли, я узнал самое существенное. С одной стороны, Гуссерль и Хайдеггер, с другой — последние из могикан II Интернационала, Франкфуртская школа, К. Мангейм представляли два полюса философско-политического размышления. После 1945 года французская мысль продолжила традицию феноменологии, Existenzphilosophie и гегельянизированного марксизма, господствовавших в немецкой философии 30-х годов. Книга Д. Лукача «Geschichte und Klassenbewusstsein» («История и классовое сознание») 1923 года издания, основополагающая для марксистов в поисках Гегеля, была заново открыта в 50-е годы Морисом Мерло-Понти, который присвоил ей любопытное определение «западного марксизма».
Мы присутствовали также при последних вспышках кинематографического и театрального искусства той эпохи. Я давал уроки французского языка знаменитому театральному режиссеру Рейнхардту. Нас восхитила «Die Dreigroschen Oper»[45], взволновала «Die Mädchen in Uniform»[46]. Kultur Bolchevismus еще цвел пышным цветом, и, помимо замков и музеев классической живописи, нашей любознательности предлагались творения Клее и Кокошки. Атмосфера конца века? Угроза смерти витала над этой республикой без республиканцев, над левой, марксиствующей интеллигенцией, которая слишком ненавидела капитализм и недостаточно боялась нацизма, чтобы встать на защиту веймарского режима. Несколькими годами позже знак смерти пометил и Францию.
Мы очень часто собирались по вечерам во Französisches Akademiker Haus; я познакомился там с Паскалем Копо, Жаном Арно, который сделал карьеру в качестве атташе, а затем советника по культуре в различных посольствах, Пьером Бертраном, которого я снова встретил в 1943 году в Лондоне, где он и остался до своего выхода на пенсию, Андре Мартине, чьим редким даром к усвоению иностранного языка я восхищался, Жаном Лере, выдающимся математиком, Роже Эро, одним из лучших германистов своего поколения, Ш. Саломоном, связанным узами дружбы с семьей Ланжевенов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Мемуары генерала барона де Марбо - Марселен де Марбо - Биографии и Мемуары / История
- Большое шоу - Вторая мировая глазами французского летчика - Пьер Клостерман - Биографии и Мемуары
- Зарождение добровольческой армии - Сергей Волков - Биографии и Мемуары
- Письма В. Досталу, В. Арсланову, М. Михайлову. 1959–1983 - Михаил Александрович Лифшиц - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература
- Герман Геринг — маршал рейха - Генрих Гротов - Биографии и Мемуары
- Всего лишь 13. Подлинная история Лон - Джулия Мансанарес - Биографии и Мемуары
- За столом с Пушкиным. Чем угощали великого поэта. Любимые блюда, воспетые в стихах, высмеянные в письмах и эпиграммах. Русская кухня первой половины XIX века - Елена Владимировна Первушина - Биографии и Мемуары / Кулинария
- История с Живаго. Лара для господина Пастернака - Анатолий Бальчев - Биографии и Мемуары
- Воспоминания (Зарождение отечественной фантастики) - Бела Клюева - Биографии и Мемуары
- Мемуары везучего еврея. Итальянская история - Дан Сегре - Биографии и Мемуары