Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подошли к краю оврага и сели рядом друг с другом. Снизу на них смотрели кудрявые вершины молоденьких берёзок, на дне оврага лежала синеватая мгла, оттуда несло сыростью, гниющими листьями, хвоей. Порой тихо проносился ветер, ветки берёз колыхались, колыхались и маленькие ели, весь овраг наполнялся трепетным, боязливым шопотом, казалось, кто-то, нежно любимый и оберегаемый деревьями, заснул в овраге под их сенью и они чуть-чуть перешёптываются, боясь разбудить его. В городе вспыхивали огни, выделяясь на тёмном фоне садов, как цветы. Орловы сидели молча, — он задумчиво барабанил пальцами по своему колену, она поглядывала на него, тихонько вздыхая.
И вдруг, охватив его шею руками, положила на грудь ему голову, шопотом говоря:
— Голубчик ты мой, Гриша! Милый ты мой! Какой ты опять хороший ко мне стал, удалой ты мой! Ведь будто тогда… после свадьбы… живём мы с тобой… ни слова обидного ты мне не скажешь, разговоры всё со мной говоришь, душу открываешь… не зыкаешь на меня.
— А ты соскучилась об этом? Я ин поколочу, если хочешь, — ласково пошутил Григорий, ощущая в душе прилив нежности и жалости к жене.
Он стал рукой тихо гладить ей голову, и ему нравилась эта ласка, такая отеческая — ласка ребёнку. Матрёна в самом деле похожа была на ребёнка: она взобралась к нему на колени и сжалась у него на груди в маленький, мягкий и тёплый комок.
— Милый мой! — шептала она.
Он глубоко вздохнул, и на язык ему сами собою потекли новые для него и жены его слова.
— Эх ты, кошечка! Видишь, как-никак, а нет друга ближе мужа. А ты всё в сторону норовишь… Ведь ежели я иной раз обижал тебя — от тоски это! Жили в яме… Свету не видели, людей не знали. Выбрался из ямы и прозрел, а до этого слепой был. Понимаю теперь, что жена, как-никак, первый в жизни друг. Потому люди — змеи, ежели правду сказать… Всё язву желают другому нанести… К примеру — Пронин, Васюков… Э, ну их к… Молчок, Мотря! Выправимся, не робей… Выйдем в люди и заживём с понятием… Ну? Чего ты, дурёха ты моя?
Она плакала сладкими слезами счастья и на вопрос его ответила поцелуями.
— Единственная ты моя! — шептал он и тоже целовал её.
Оба они стирали поцелуями слёзы друг друга и оба чувствовали их солоноватый вкус. И долго ещё говорил Орлов новыми для него словами.
Уже совсем стемнело. Небо, пышно расцвеченное бесчисленными роями звёзд, смотрело на землю с торжественной грустью, в поле было тихо, точно в небе.
У них вошло в привычку пить чай вместе. На другое утро, после разговора в поле, Орлов явился в комнату жены чем-то сконфуженный и хмурый. Фелицата захворала, Матрёна была одна в комнате и встретила мужа с сияющим лицом, но тотчас же потемнела и тревожно спросила у него:
— Что ты такой? Нездоровится?
— Нет, ничего, — сухо ответил он, садясь на стул.
— А что же? — добивалась Матрёна.
— Не спалось. Всё думал. Раскудахтались мы с тобой вчера, смякли… мне теперь стыдно себя… Ни к чему всё это. Ваша сестра, в таких разах, норовит человека в руки взять… н-да… Только ты про это не мечтай — не удастся… Меня ты не обойдёшь, я тебе не поддамся. Так и знай!
Он сказал всё это очень внушительно, но на жену не смотрел. Матрёна всё время не отводила глаз от его лица, и губы её странно искривились.
— Что же, ты каешься в том, что вчера таким мне близким был? — тихо спросила она. — Каешься, что целовал да ласкал меня? Это, что ли? Обидно мне это слышать… очень горько, рвёшь ты мне сердце такими речами. Что тебе надо? Скучно тебе со мной, — не люба я тебе, или что?
Она смотрела на него подозрительно, и в тоне её звучали и горечь и вызов мужу.
— Н-нет, — смущённо сказал Григорий, — я вообще… Жили мы с тобой… знаешь сама, что за жизнь! Вспоминать тошно. А вот теперь поднялись… и боязно чего-то. Всё так скоро переменилось… И я сам себе как чужой, и ты другая будто бы. Это что такое? И что за этим будет?
— Что бог даст, Гриша! — серьёзно сказала Матрёна. — Ты только не кайся в том, что хорош вчера был.
— Ладно, брось… — всё так же смущённо остановил её Григорий. — Я, видишь ли, думаю, что всё-таки ничего не выйдет у нас. И прежняя жизнь наша не цветиста, и теперешняя мне не по душе. И хоть не пью я, не дерусь с тобой, не ругаюсь…
Матрёна судорожно засмеялась.
— Некогда тебе теперь заниматься-то всем этим.
— Напиться я всегда бы нашёл время, — улыбнулся Орлов. — Не тянет, вот диво! А потом мне вообще как-то… не то совестно чего-то, не то боязно… — Он тряхнул головой и задумался.
— Господь тебя знает, что с тобой, — тяжело вздохнув, сказала Матрёна. — Житьё хорошее, хоть работы и много; доктора тебя любят, сам ты в аккурате себя держишь, — уж я не знаю что? Беспокойный ты очень.
— Это верно, беспокойный… Вот я думал ночью: «Пётр Иванович говорит: все люди равны друг другу, а я разве не человек, как все? Но, однако, доктор Ващенко получше меня, и Пётр Иванович получше, и многие другие… Значит, они мне не ровня и я им не ровня, я это чувствую. Они вылечили Мишку Усова и рады… А я этого не понимаю. И вообще чему радоваться, коли человек: выздоровел? Жизнь у него хуже холерной судороги, ежели говорить по правде. Они понимают это, а — рады… И я тоже хотел бы порадоваться, как они, а не могу… Потому что — чему же радоваться, опять-таки?»
— А они жалеют людей, — возразила Матрёна. — У нас тоже… начнёт поправляться больная, так, господи, что делается! А которая бедная идёт на выписку, так ей и советов, и денег, и лекарств надают… Даже слеза меня прошибает… добрые люди!
— Вот ты говоришь — слеза… А меня удивление берёт… Больше ничего. — Орлов повёл плечами и потёр себе голову, недоумевающе поглядев на жену.
У неё откуда-то явилось красноречие, и она с усердием начала доказывать мужу, что люди достойны жалости. Наклонясь к нему, глядя в лицо его ласкающими глазами, она долго говорила ему про людей и тяжесть жизни, а он смотрел на неё и думал:
«Ишь как говорит! Откуда у неё слова?»
— Ведь и сам ты жалостливый — говоришь, удушил бы холеру, ежели бы сила. А — для чего? Тебе от того, что она явилась, даже лучше жить стало.
Орлов вдруг расхохотался.
— А ведь верно! И впрямь лучше! Ах ты, дуй её горой! Люди мрут, а мне от этого жить лучше, а?.. Вот так жизнь! Тьфу!
Он встал и, смеясь, ушёл на дежурство. Когда он шёл по коридору, у него вдруг явилось сожаление о том, что, кроме него, никто не слышал речей Матрёны. «Ловко говорила! Баба, баба, а тоже понимает кое-что». И, охваченный приятным чувством, он вошёл в своё отделение навстречу хрипам и стонам больных.
Матрёна, в свою очередь, всячески старалась расширить своё возрастающее значение в жизни мужа. Трудовая, бойкая жизнь сильно приподняла её самооценку.
Она не думала, не рассуждала, но, вспоминая свою прежнюю жизнь в подвале, в тесном кругу забот о муже и хозяйстве, невольно сравнивала прошлое с настоящим, и мрачные картины подвального существования постепенно отходили всё далее и далее от неё. Барачное начальство полюбило её за сметливость и уменье работать, все относились к ней ласково, в ней видели человека, это было ново для неё, оживляло её…
Однажды, во время ночного дежурства, толстая докторша начала расспрашивать её об её жизни, и Матрёна, охотно и открыто рассказывая ей про свою жизнь, вдруг замолчала, улыбаясь.
— Ты что смеёшься? — спросила докторша.
— Да так… очень уж плохо жила я… и ведь, поверите ли, милая моя барыня, — не понимала я этого, вот до сего часу не понимала, как плохо.
После этого смотра прошлому в душе Орловой родилось странное чувство к мужу, — она всё так же любила его, как и раньше, — слепой любовью самки, но ей стало казаться, как будто Григорий — должник её. Порой она, говоря с ним, принимала тон покровительственный, ибо он часто возбуждал в ней жалость своими беспокойными речами. Но всё-таки иногда её охватывало сомнение в возможности тихой и мирной жизни с мужем, хотя она верила, что Григорий остепенится и погаснет в нём его тоска.
Роковым образом они должны были сблизиться друг с другом, и — оба молодые, трудоспособные, сильные — зажили бы серой жизнью полусытой бедности, кулацкой жизнью, всецело поглощённой погоней за грошом, но от этого конца их спасло то, что Гришка называл своим «беспокойством в сердце» и что не могло помириться с буднями.
Утром хмурого сентябрьского дня на двор барака въехала фура, и Пронин вынул из неё маленького мальчика, перепачканного красками, костлявого, жёлтого, едва дышавшего.
— Опять из дома Петунникова, с Мокрой улицы, — сообщил возница на вопрос, откуда больной.
— Чижик! — огорчённо вскричал Орлов, — ах ты, господи! Сенька! Чиж! Ты меня узнаёшь?
— У…узнал, — с усилием сказал Чижик, лёжа на носилках и медленно заводя глаза под лоб, чтобы видеть Орлова, который шёл у него в головах и склонился над ним.
- Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 - Максим Горький - Русская классическая проза
- В недрах земли - Александр Куприн - Русская классическая проза
- Ошибка - Максим Горький - Русская классическая проза
- Товарищи - Максим Горький - Русская классическая проза
- Катерину пропили - Павел Заякин-Уральский - Русская классическая проза
- Россия под властью одного человека. Записки лондонского изгнанника - Александр Иванович Герцен - История / Публицистика / Русская классическая проза
- По Руси - Максим Горький - Русская классическая проза
- Письма, телеграммы, надписи 1889-1906 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Ходатель - Александр Туркин - Русская классическая проза
- Душа болит - Александр Туркин - Русская классическая проза