Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В эту минуту грузин, отстреливавшийся в дверях, упал. За мной протяжно охнул кларнетист. Барышня закричала отчаянно, истерически, каким-то чужим голосом:
— Спасите! Спасите! Не трогайте!
В двери раздался залп, мы услышали крики:
— Сдавайся!
Один из музыкантов был ранен. Мы крикнули в ответ:
— Сдаемся! Среди нас женщина.
— Комиссара! — продолжали реветь снаружи. — Выходи поодиночке, руки вверх, комиссара вперед!
Тогда худенький человек взял в одну руку портфель, в другую фуражку, пошел, как ни в чем не бывало, к двери, и я услышал отчетливый голос, упругий, как мячик, ясный, пронзительно-спокойный:
— Я — комиссар.
Много довелось мне читать всяких романов. Я испортил себе глаза над описанием разных героических подвигов. И скажу вам, что в ту минуту, как при свете молнии, увидел, насколько лгут книги. Ничего не доводилось мне читать подобного тому, что я увидел. Вы понимаете, в голосе, в позе, в лице худенького человека была, как бы это сказать, экзальтация совершающегося, при полной наружной трезвости. Впечатление было настолько сильно, что покрыло нас, отодвинуло нас от самих себя, мы на несколько мгновений позабыли о всякой опасности. Нет, мало того, скажу больше, мы все, по крайней мере я, ощутили вдруг, на это самое мгновение, чувство полнейшей безопасности.
Вот что я называю теперь героизмом, и это нельзя понять, не пережив…
На секунду воцарилась тишина. Худенький человек стоял.
Солнце начинало заниматься и лизнуло крышу нашего вагона, бросив розовый отсвет на лицо человека с портфелем. Вдруг, сразу, как со дна пропасти, завизжало, заорало, захрипело десятками нутряных голосов:
— Сука!
— Жид!
— На кол его! Ребята, бей в морду!
— К стенке! На кол!
В ту же секунду мохнатая лава людей серым комком облепила нашего комиссара, сорвала его с порога и увлекла вниз.
Я слышал команду:
— Назад! Не добивать прежде времени! Допросить и на кол!
Потом те же мохнатые люди (они казались нам такими, потому что носили высокие мохнатые шапки, — это был один из именных полков деникинской армии), так вот, эти мохначи ринулись на нас, связали и выволокли поодиночке на воздух.
Я не мог в ту минуту простить грузину, что он позабыл о девушке и не застрелил ее заблаговременно. Несчастная так и осталась в рубашке. Ее оголили н, схватив поперек тела, потащили в кусты.
Нас стали допрашивать. Тут вылез вперед кларнетист и, как он неподражаемо умел, развел им целое слезное море; но его словам, нас мобилизовали под угрозой смерти, держали под прицелом. На вопросы о положении в городе врал без зазрения совести: будто бы там чуть ли не бунт, белых ждали как избавителей; словом, не прошло и десяти минут, как офицер угостил его папиросой. Каюсь, в эту минуту он был мне противен, между тем он спас нам жизнь. Кто-нибудь из нас должен был проделать всю эту дипломатию; есть люди, которые добровольно берут на себя худшие роли, — все им обязаны, а вместо благодарности чувствуют брезгливость.
Одним словом, нас арестовали, но не тронули. Пока допрашивали, солдаты выволокли из вагона тело нашего херувимчика-секретаря: он был раньше всех, еще во сне, убит первою пулею.
Потом началось допрашивание комиссара. Впрочем, нельзя было назвать издевательство допрашиванием. С лица его лилась кровь. Верхние зубы во pry были выбиты. Отвечая, он плевал кровью. На вопросы офицера он отвечал ясно, коротко, почти весело. Близорукие глаза (пенсне было сорвано и разбито) смотрели необычным взором, усиливая то впечатление экзальтации, о котором я говорил. Видно было, что по близорукости он не различает ни лиц, ни направления чужих взглядов и смотрит прямо перед собой на какую-то умственную, одному ему видимую, точку.
— Пытать, — кричали солдаты, — чего с ним канителиться!
Худенький человек выпрямился, поднял руки, как оратор, и воскликнул звенящим голосом:
— Товарищи, близок час, когда вы поймете, что вы делаете!
Разве не ради вас, жен и детей ваших борется Красная Армия? Подумайте, за кого вы стоите? Подумайте, где обещанная вам земля?
— Молчать, собака! — крикнул офицер. — Сажайте его на кол!
Знаете вы, что такое кол? Это деревянный обрубок, самый настоящий. Вот такую дубинку вгоняют человеку в задний проход. Я видел, как его посадили на кол, вогнав с силой так, что хрястнули раздираемые внутренности. И человек корчился, пригвожденный, а с востока взошло большое, белое, горячее солнце, зачирикали птицы, занялась вся степь, и ослепительно засиял наверху наш агитвагон всеми своими лозунгами и плакатами. Он стоял к нам как раз той стороной, где веселый рабочий размахивал огненным молотком, зовя к сияющей пятиконечной звезде.
Корчившийся на колу увидел эту звезду, он протянул руки к вагону. И… содрогаюсь до сих пор, как вспомню. Вдруг сильным, нечеловеческим голосом, будто не рвало ему внутренности, стал говорить. Это была его агитационная речь. Он успел сказать:
— Да здравствует рабоче-крестьянская республика! Вы все пойме ге, вы будете с нами. В вагоне приготовлена для вас ли-тера-тура. Берите себе вагон!
Слово «вагон» резнуло, как нож, так напряженно вышло оно из горла. Действие было нечеловеческое, потрясающее.
Солдаты буквально оцепенели, многие попятились от него.
Офицер с проклятием выстрелил в лицо тому, кто агитировал с кола. Он был вне себя, когда заорал, чтоб жгли вагон.
Тут-то я и увидел самое необычайное во всей моей жизни.
Да. милые вы мои, солдаты ринулись к вагону, набились в него и — пусть я провалюсь, если вру, — делая вид, что разрушают вагон, совали себе, кто во что успел, нашу литературу.
Один за голенища, другой за пазуху, третий в рукав, под шапку. Я видел в окошко их лихорадочные движения — это казалось полусознательным, сомнамбулическим. Должен сказать вам, что и я сохранил на память, подобрав тихонько, обгорелую щепку от нашего вагона и сохраню ее до самой своей смерти.
Шесть месяцев после этого весь юг был окончательно очищен от белых. Я встретился случайно с одним из тогдашних наших мохначей, — он был уже красноармейцем.
— Почитай, целиком перешли мы в Красную, — сказал он мне между прочим. — С того дня и задумались.
Вот что я считаю образцовой агитацией. Живите тысячу лет и еще тысячу, а большего не придумаете. Сильнее, чем жертва, на земле нет ничего.
Кажись, станция. Пойду возьму свежего кипяточку.
Рассказчик встал, взял большой медный чайник и двинулся к выходу. Спящий в углу пассажир-коммунист внезапно открыл глаза, вскочил и, взяв фуражку, вышел за ним. На лесенке он слегка ударил его по плечу. Рассказчик живо обернулся и, казалось, ничуть не удивился.
— Вот что, товарищ, — сказал пассажир, — рассказ хорош, хотя и есть некоторая скрытая тенденция… Вы меня понимаете, насчет жертвы. Только одно плохо: постепенно сбились с тона. Вели вначале соответственно аудитории, а потом вдруг перешли на высокий стиль и засерьезничали, — словно для более тонкого слушателя рассказываете. Эта неровность — единственный недостаток.
— Разве вы не догадались, что это — для вас? — усмехнувшись, ответил рассказчик. — Я заметил, что вы не спите. И тенденция, может быть, вам не повредит.
И прежде чем тот успел опомниться, он взмахнул чайником и исчез в толпе.
1923
Александр Серафимович Серафимович
Бабья деревня
Это было в восемнадцатом году, По кочкам и корневищам долго ехал Сергей. Куда ни глянешь, пни вырубок или глухие, молчаливые сосны.
Дикое место. От железной дороги сто пятьдесят верст.
Вот наконец и деревня, — в снегах на горе..
Внизу речка застыла, лишь черные полыньи дымятся. Кругом сизые от мороза леса, — раздолье!
У большой избы ямщик постучал кнутовищем.
Вышла баба в перетянутом ремнем тулупе, в треухе и в штанах.
— Агитатора из городу вам привез, — сказал ямщик, показывая кнутом на Сергея.
— На кой он нам!
Повернулась, отворила ворота и сказала:
— Въезжайте во двор. Лошадь в сарай заведи, теплее будет, а сами идите в избу, погреетесь.
Сергей с ямщиком сидят распаренные в жарко натопленной избе и тянут, обжигаясь, чай с блюдечек.
А уж полна изба набилась баб — и молодые, и старухи, и девки.
«Да все ядреные какие, девки-то, кровь с молоком. Ишь глазами блестят… — подумал Сергей, схлебывая с блюдца и прикушивая медком. — И все в штанах да в треухах, по-мужичьи».
— А чего же у вас мужиков-то не видать?
— Все мужики пропали, — сказала старуха, глядя в угол.
— Жанихов теперича ни одного, — печально засмеялись девки.
— Один мужик па разводку остался, да и тот безъязычный.
— Как так?
— Ды так. Пришел енерал Колчак и давай сгнущаться над народом — ды тянут, ды разоряют, ды бабам нет житья, сколько девок перепортили. Мужики терпели, терпели да все убегли к балшавикам. А из них роту энти сделали. Ну, наши и стали бить Колчака. Выгнали из деревни и погнали. Страсть наклали оно. А потом, слышим-послышим, все наши полегли под одним городом. Брали город у Колчака, все полегли до единого.
- Том 2. Брат океана. Живая вода - Алексей Кожевников - Советская классическая проза
- Рябина, ягода горькая - Геннадий Солодников - Советская классическая проза
- Немцы - Ирина Велембовская - Советская классическая проза
- Философский камень. Книга 1 - Сергей Сартаков - Советская классическая проза
- Долгое прощание с близким незнакомцем - Алексей Николаевич Уманский - Путешествия и география / Советская классическая проза / Русская классическая проза
- Родимый край - Семен Бабаевский - Советская классическая проза
- Лесные тайны - Николай Михайлович Мхов - Природа и животные / Советская классическая проза
- Наследство - Николай Самохин - Советская классическая проза
- Река непутевая - Адольф Николаевич Шушарин - Советская классическая проза
- Слух - Валентин Распутин - Советская классическая проза