Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это было просто названием. Никакого «Стиплчеза» на самом деле там не было.
— Вырасти в Кони-Айленде — наверно это было интересно. Я готов рискнуть за такую книгу тем же авансом. Я могу продать от десяти до пятнадцати тысяч экземпляров любой твоей книги. Если нам повезет с этой, то мы сможем продать пятьдесят тысяч.
— Мне понадобятся еще деньги, — сказал Голд, — чтобы начать во второй раз.
— Больше денег ты не получишь, — сказал Помрой, — потому что ты не начал в первый. Слушай, Брюс, я готов платить, чтобы дать тебе возможность попытаться написать что-нибудь правдивое и честное, действительно стоящее и непохожее на остальное.
— Какие у меня побудительные мотивы? — пошутил Голд.
— Пошел ты в жопу.
Вот уже несколько мгновений Голд явственно ощущал внутри Либермана какое-то гортанное бульканье, готовое вот-вот прорваться наружу. Теперь оно прорвалось резким свистящим хрипом.
— А как же я? — раскипятился Либерман, отщелкивая согласные, отчего они становились похожими на удары хлыста. Его лицо посерело от гнева и напоминало Голду битую алюминиевую кастрюльку.
Голд никак не мог понять, симулировал ли Помрой удивление или оно было естественным.
— А что — ты?
— Ты же знаешь, я тоже жил на Кони-Айленде, — сказал Либерман. — Ты даже еще не заглянул в мою последнюю автобиографию, а уже собираешься издавать его.
— Ах, Либерман, Либерман, Либерман, — в недоумении запел Помрой. — Я прочел твою последнюю автобиографию, она ничем не лучше твоих других или тех претенциозных первых страниц романов, что ты рассылал кому попало. Либерман, Либерман, у кошки девять жизней. У тебя одна. Либерман, правда, не слишком ли это много — четыре автобиографии на твою единственную, такую маленькую жизнь?
— Эта — совсем другая, — упорствовал Либерман. — Я думаю, история моей жизни имеет широкий общественный интерес. Эта биография представляет собой пронизанные любовью мемуары. Я прощаю многих людей, даже вас двоих. Критикам она понравится, потому что я всех прощаю. Там есть много теплых воспоминаний о тебе и о Голде тех времен, когда мы вместе учились в колледже.
— У меня нет теплых воспоминаний о том периоде, — сказал ему Помрой.
— Не забудь в своих теплых воспоминаниях, — сказал Голд, — сообщить о том, как мало интереса мы испытываем к тому, что́ тебе о нас запомнилось.
— Либерман, какие же скучные четыре жизни ты прожил, — сказал Помрой. — Да кому, ты полагаешь, может быть интересно, что ты думал о гражданской войне в Испании или о пакте Гитлера со Сталиным? Тебе тогда было восемь лет.
— Мне было одиннадцать, — сказал Либерман, — когда я порвал со Сталиным. И мои соображения были ничуть не лучше и не хуже, чем соображения лучших мыслителей того времени.
— Твои и были соображениями лучших мыслителей того времени, — парировал Помрой. — Кому же они могут понадобиться теперь в твоем изложении? У тебя по-прежнему нет ничего нового, о чем бы ты мог написать.
— А если бы и было, — сказал Голд, — то ты бы не знал, как написать об этом.
— Я все еще не умею писать?
— Не умеешь.
— А почему ты продолжаешь попытки?
— А почему ты их не прекращаешь?
Нижняя губа Либермана задрожала; у него с детства сохранился этот рефлекс, которым его лицо реагировало на удары судьбы.
— Для этого нужно было мужество, — заявил Либерман, засопев. — Нужно было мужество, чтобы на улицах Кони-Айленда спорить об истории и политической теории со всеми этими старыми европейцами.
— На чьей стороне? — спросил Голд.
— На любой, на которой я мог иметь преимущество, — гордо ответил Либерман. — Я хочу, чтобы ты поговорил об этом с Ральфом, — с мольбой в голосе сказал он, положив ладонь на руку Голда. — Мне кажется, они даже не представляют, насколько я могу быть лоялен. Я могу за день радикально изменить свою позицию по любому вопросу, на который мне укажут. — Голд испытывал безотчетную брезгливость, когда с хмурым видом аскета высвободил свой рукав из пальцев Либермана, отводя его руку.
— Как он может поговорить о тебе с Ральфом, — с озорством спросил Помрой, — если ты не хочешь пускать его в Вашингтон?
Либерман был смущен этим аргументом.
— Может быть, я его и отпущу.
— И не сокрушишь?
— Мне нужно будет подумать об этом. — И тут его осенило: — Если я пушу тебя в Вашингтон, обещаешь, что поможешь мне там?
— А почему бы и нет? — сказал Голд.
— Я пришел к выводу, — сказал Либерман, — что мое истинное призвание это, вероятно, работа в правительственных структурах. Нет, правда, руководить маленьким интеллектуальным журналом совсем не так интересно, как может показаться. Доходов мало, престижа никакого. И я уже немного устаю изобретать все эти риторические вопросы. Я бы хотел получить, — с улыбкой поведал он, — место в администрации с очень большим влиянием и властью.
— Ни хера себе, — в крайнем изумлении воскликнул Голд.
— Я знаю, что справлюсь.
Помрой вовсе не был в этом уверен, о чем и поведал, выбирая свой из трех принесенных чеков. Либерман схватил из хлебницы жесткую булочку и разломал ее с таким треском, что их пугливый официант подпрыгнул, а завтракавшие за соседними столиками в панике повскакали со своих мест. Не успели еще две половинки исчезнуть у Либермана во рту, а его короткие пальцы, словно незрячие слизняки, уже шарили по четырем углам стола в поисках крошек, которые он прилеплял к своим губам, как россыпи искусственных бриллиантов. Мрачно утерев нос тыльной стороной ладони, он сказал:
— Почему ты считаешь, что я могу не справиться?
— У тебя нет мозгов, — сказал Помрой.
— Или способностей, — сказал Голд. — И, конечно же, у тебя нет друзей.
— Но ты — мой друг, — вспомнил Либерман.
— Ну уж нет, — с отвращением отпрянул от него Голд.
Помрой сказал:
— Брюс может стать твоей единственной надеждой в Вашингтоне.
— Если ты меня не сокрушишь.
— Если я тебя туда пущу, — сказал Либерман, — ты будешь моим другом?
— Я бы мог попробовать.
— Ты мне поможешь получить секретные субсидии ЦРУ, чтобы я разрекламировал мой журнал и увеличил тираж?
— Цепляй свой вагон к моей звезде.
ЕСЛИ я буду продолжать попытки расхлебать все каши, которые завариваются, то непременно объемся, потому что они с каждым часом становятся всё круче и круче, думал Голд в машине, направляясь вместе с Белл в Бруклин. Как президент, со дня своего вступления в должность пытающийся вести хронику произошедших событий, которые развиваются стремительнее, чем он успевает записывать, или как Тристрам Шенди, сумбурно рассказывающий обо всех обстоятельствах своей жизни и появления на свет. Надо прикончить чуть ли не четыре тома, прежде чем он сможет появиться из чрева, и он отстает все больше и больше. Голд был безразличен к художественным достоинствам Тристрама Шенди, но на выпускном курсе получил высокие оценки за работу, в которой предложил новое объяснение своему безоговорочному восхищению, которого никогда не испытывал. В скором времени его ждала волнующая встреча с отцом Андреа, знаменитым пожилым дипломатом и известным владельцем загородной усадьбы, а может быть еще и теплая дружба с президентом Соединенных Штатов, который был так поражен словами Голда, что на стене своей малой гостиной рядом с цитатой из Плиния повесил вставленную в рамку и увеличенную максиму Голда: «Сокрушительные успехи, или Все, что намечено, не сбудется». Ах, если бы об этом узнал мир! Голд собирался спросить у Ральфа, из какого Плиния взята цитата — Старшего или Младшего. Голд с трудом отличал одного Плиния от другого, а под мухой путал их обоих с Ливием. На сегодняшний вечер автомобиль он взял напрокат.
Белл молча сидела рядом с ним в бескомпромиссной позе неумолимой покорности, которая ужасно его бесила. Ее пухленькое, круглое лицо было непроницаемо, а голову она держала высоко. Чтобы угодить ему, она надела несколько толстых свитеров и тяжелое пальто. Они снова ехали к его отцу, но надежды Голда на то, что упрямого деспота удастся выпроводить из Нью-Йорка и сослать во Флориду, были невелики. Им придется напирать на ветер и респираторные заболевания, а не на увещевания. Раздражение, которое Белл вызывала у Голда, усугублялось ее пассивным непротивлением всему, что он тайно вынашивал. Решимость Голда вязла в нежелании Белл противиться его коварным замыслам, и он не знал, как ему защитить себя от этих идущих крещендо терпимости и покорности. Вина за разрыв их брака целиком ляжет на него. Ему достанется лежалый плод в виде себя самого. Ну почему она никогда не возразит, никогда не скажет что-нибудь такое дома или не сделает что-нибудь такое в гостях? Откуда в ней эта неизменная сраная благожелательность и практичность, и почему она так хорошо ведет себя с детьми и его семьей? Он размышлял над этой загадкой, чувствуя себя жертвой какой-то убийственной несправедливости.
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Плюнет, поцелует, к сердцу прижмет, к черту пошлет, своей назовет (сборник) - Элис Манро (Мунро) - Современная проза
- Портрет художника в старости - Джозеф Хеллер - Современная проза
- Вообрази себе картину - Джозеф Хеллер - Современная проза
- Рассказы из сборника «Magic barrel» - Бернард Маламуд - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Хендерсон — король дождя - Сол Беллоу - Современная проза
- Место - Фридрих Горенштейн - Современная проза
- Нью-Йорк и обратно - Генри Миллер - Современная проза
- Семья Марковиц - Аллегра Гудман - Современная проза