Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Нувель обсерватер» замолчал книгу Бюрнье, «Экспресс» — тоже. Ни тому, ни другому еженедельнику нечем здесь похвалиться, однако они вправе защищать свою позицию умолчания. Я скрежетал зубами, читая книжку бывшего последователя Сартра, это сведение счетов со своим умершим кумиром, написанное в форме самокритики человека, утратившего иллюзии и осознавшего безысходность своих идеологических блужданий. Из собранных вместе противоречивых высказываний я не узнал ничего нового — мне давно были известны эти тексты Сартра, повороты и изгибы его политического пути, ухищрения идеологической диалектики, колебания между гуманизмом и склонностью к насилию (или культом ее). Даже в своих полемических статьях я редко обращался к его суждениям, привязанным к конкретным обстоятельствам, — они всегда страдали преувеличениями, порой бывали безрассудны и часто — непоследовательны. Мне не доставил никакого удовольствия пастиш, ставший самоэкзекуцией философа, между тем как Сартр отказывался заниматься самокритикой и комментировать свое прошлое. И все же — надо ли добавлять это? — ни сегодняшние адепты Сартра, ни завтрашние историки не смогут уклониться от вопроса: почему этот выдающийся ум породил подобные бредовые идеи? Почему он взял на себя роль политического и нравственного судьи людей и событий? Почему привлек столько молодых сердец на сторону Москвы или Гаваны, не испытав потом ни малейших угрызений совести?
Продолжавшийся тридцать лет диалог двух «дружков» лег в известной мере в основу трех телевизионных передач, показанных в октябре 1981 года; их полный режиссерский сценарий вышел книгой под заголовком «Вовлеченный зритель». Авторы передач задались вопросом, почему я пошел по иному пути, нежели самые знаменитые мои сверстники. Чтобы это выяснить, они решили учинить мне допрос с пристрастием.
Итак, в 1980 году я подружился с двумя молодыми университетскими преподавателями, принадлежащими к поколению 1968-го; один из них состоял тогда в троцкистской партии, другой не был активистом, но приветствовал всем сердцем тот праздничный бунт. С Домиником Вольтоном я встретился в своем рабочем кабинете «Дома наук о человеке», чтобы дать интервью газете «Монд» (для воскресного приложения). Вместе с Бруно Фраппа он задавал мне вопросы и под конец спросил, соглашусь ли я возложить на себя бремя трех телепередач, посвященных моей жизни и моей мысли. Я не раздумывая принял предложение. «Телевидение меня забавляет, — ответил я, — так почему бы нет?»
Доминик пришел ко мне со своим другом Жан-Луи Миссика, в основном для того, чтобы договориться относительно плана передач и тем для обсуждения. Раза два они изложили мне структуру целого, темы, отобранные для каждой передачи. Я слушал рассеянно и в каждом случае отвечал: «Согласен», «Это ваше дело». Я предоставил в их распоряжение свой архив — главным образом письма от читателей моих книг. Мы говорили обо всем, и очень мало — о будущих передачах. Меня они не заботили — не люблю заранее готовиться к интервью, особенно к беседе на радио или телевидении. Я дал разрешение задать мне любые вопросы, на которые им хотелось получить ответ; но не пожелал подготовить свои ответы. Я не актер: когда меня заставляют повторить какой-то эпизод выступления, второй вариант чаще всего получается хуже первого.
Почему Доминик и Жан-Луи покорили нас с Сюзанной? Вопрос, пожалуй, наивен или лишен смысла. Кто может сказать, почему возникает или не возникает душевная близость? Все же попытаемся понять, в чем тут дело, не затрагивая области нематериального, которое не выносит ни прикосновения, ни яркого света. Они пришли ко мне из интеллектуального любопытства — так сказал мне Жан-Луи. В течение более чем тридцати лет, с момента окончания войны, я ни разу не поддался ни одной из интеллектуальных мод Парижа. Исходя из какой логики я занимал ту или иную позицию? Какая политическая философия диктовала мне мои «нет» и мои «да»?
Тронуло ли меня их любопытство? Скорее, меня тронул их тон, их манера говорить со мной. В «Экспрессе», даже до ухода Жан-Франсуа Ревеля, я чувствовал себя изолированным от других своим возрастом, почтительностью или уважением, которые проявляют ко мне, по крайней мере внешне, большинство журналистов. А Доминик и Жан-Луи болтали со мной как с приятелем или другом, со своим сверстником, в то же время избегая фамильярности, которая вызвала бы неловкость у всех троих. Будучи разными, но близкими по духу, они обожают разговаривать вдвоем и с другими. Доминик говорит больше, но дает и Жан-Луи сказать свое слово; он производит ложное впечатление человека, легко приспосабливающегося к людям и ситуациям; Жан-Луи не чужд иудейского беспокойства, которому я в глубине души симпатизирую. У нас установился обычай продолжать на пороге квартиры или на крыльце дома никогда не иссякавший разговор. Мы стали друзьями — и притом на давно забытый (вот уже полвека) лад. Радость сердечных дружеских отношений, питаемых и возобновляемых частыми беседами, в которых болтовня перемежается признаниями, была возвращена мне Домиником и Жан-Луи вопреки всякому вероятию.
Они попросили меня дать им две недели — десять рабочих дней — на запись. Однако в пятницу первой недели мне пришлось отбыть в Валонь: я не смог отказать Алену Перфиту в его просьбе произнести похвальное слово Давиду Рисману, которому жюри присудило премию имени Токвиля. Вернулся я на вертолете, чтобы не пропустить целиком короткий рабочий день. Но лучше бы мне было проявить меньше совестливости. Я схватил насморк и всю вторую неделю сипел, так что мои слова становились иногда невнятными. Именно поэтому в передачу не вошли важные куски, где я говорил о своем еврействе.
Доминик и Жан-Луи взяли на себя монтаж; эта работа растянулась на много недель. И в этом деле я полностью доверился им. Запись длилась свыше двадцати часов; в трех передачах примерно по сорок пять минут каждая (из которых по крайней мере пятнадцать минут отводилось на иллюстрации) было оставлено не больше полутора часов моих слов. Когда режиссерский сценарий отпечатали на машинке, Доминик и Жан-Луи предложили мне сделать из него книгу. Сначала я отказался: зачем публиковать эти беседы, когда я уже пишу мемуары? Ради чего увековечивать импровизированные интервью, подготовленные Домиником и Жан-Луи, а не мной? С другой стороны, мне показалось несправедливым лишить молодых людей книги, которая явилась бы отчасти их произведением и еще ярче выявила бы их заслуги. (Они прочитали не только мои главные книги, но и многие статьи.) Нас рассудил Бернар де Фаллуа, который счел, что правы мои друзья. Когда я преподавал в классе философии гаврского лицея в 1933/34 году, там учился Альбер Паль, с которым мы сохранили впоследствии дружеские отношения. Это он взялся отредактировать мои слова, не отходя, однако, от разговорного стиля, — и превосходно справился со своей задачей. Книга «Вовлеченный зритель» получила радушный прием у критиков, у моих друзей и у широкой публики. Она переведена на немецкий, испанский, итальянский, португальский и английский языки, хотя англо-американцы сдержанно относятся к жанру книги бесед.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Мемуары генерала барона де Марбо - Марселен де Марбо - Биографии и Мемуары / История
- Большое шоу - Вторая мировая глазами французского летчика - Пьер Клостерман - Биографии и Мемуары
- Зарождение добровольческой армии - Сергей Волков - Биографии и Мемуары
- Письма В. Досталу, В. Арсланову, М. Михайлову. 1959–1983 - Михаил Александрович Лифшиц - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература
- Герман Геринг — маршал рейха - Генрих Гротов - Биографии и Мемуары
- Всего лишь 13. Подлинная история Лон - Джулия Мансанарес - Биографии и Мемуары
- За столом с Пушкиным. Чем угощали великого поэта. Любимые блюда, воспетые в стихах, высмеянные в письмах и эпиграммах. Русская кухня первой половины XIX века - Елена Владимировна Первушина - Биографии и Мемуары / Кулинария
- История с Живаго. Лара для господина Пастернака - Анатолий Бальчев - Биографии и Мемуары
- Воспоминания (Зарождение отечественной фантастики) - Бела Клюева - Биографии и Мемуары
- Мемуары везучего еврея. Итальянская история - Дан Сегре - Биографии и Мемуары