Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Непрочность побуждений к революционной работе я чувствовал особенно остро. Идеи оставались со мною, но энергия, оживлявшая идеи, как будто требовала иного применения.
Трудно мне объяснить это состояние тихого, но упрямого бунта, который вызывал во мне странную вялость мысли, чувства и настойчивую потребность испытать что-то неиспытанное.
Может быть, это бунтовал авантюрист, человек привычки к приключениям, конспирации, опасности? Может быть.
Но — проще — суть в том, что раньше я говорил с людьми словами чужими, книжными и, сам оглушённый ими, не прислушивался к себе. А теперь я чувствовал, что внутри меня живёт кто-то, гость непрошеный и неприятный, он слушает мои речи и следит за мною недоверчиво, подозрительно.
Я стал замечать то, что раньше мелькало мимо меня, не задевая моего внимания, и заметил, что товарищ Саша, врач, специалистка по детским болезням, очень милая женщина. Была она маленькая, круглая, весёлая; уже почти год вертелась предо мною, как бы танцуя, её ловкая фигурка, бойко топали стройные ноги в голубых чулках. У неё вообще было пристрастие к голубому: кофточки, бантики, зонтики, в комнате на столах какие-то коробки, на стенах — картинки, всё голубое. И белки глаз голубоватые, а зрачки тёмные, ласково тающие улыбками.
Политически она была не очень грамотна, питалась больше всего беллетристикой, серьёзные книги читала неохотно, но по природе была не глупа.
Ещё в шестом году, когда восстание в городе было разбито, жандармы громили нашу организацию и десятками гнали людей в тюрьму, Саша удивила меня спокойным отношением к событиям. Она спрятала меня у своего дяди, офицера, и, уходя от него, пожимая мне руку, сказала:
— Почему вы ногти не чистите? И мыло засохло в ухе у вас.
Это мне понравилось. Потом я влюбился в неё, но молчал об этом. Она скоро заметила это и сама пошла встречу мне; это случилось очень просто, пожалуй, несколько бесстыдно, что ли. Как-то вечером я остался у неё пить чай, и вдруг она почти сердито спросила:
— Ну, когда же вы решитесь сказать, что я вам нравлюсь?
Вот и всё. Я ждал чего-то иного. Мне казалось, что настоящая любовь, как и вера, требует наивности. В простоте Саши — наивности я не почувствовал. Помню, что, раздеваясь, она даже не отвернулась от меня, а, раздетая, хвастливо сказала:
— Вот я какая.
И началась у нас «любовь» с великим удовольствием, но «без радости». Так сказать — деловая любовь, и «потому что без этого не проживёшь».
Около Саши суетился товарищ Попов, человек новый в городе. Чистенький, сытенький, розовощёкий и курносый, с рыжими усиками, он смотрел в глаза людям взглядом преданной собаки, с подчёркнутой готовностью услужить, побежать, принести. Я чувствовал в нём любопытство кутёнка, который суетится всюду, не понимая опасности, по молодости лет своих. Это любопытство возбуждало в нём смелость, хотя он казался мне трусом по натуре. Превосходно рассказывал еврейские анекдоты, знал множество юмористических стихов и был похож гораздо больше на куплетиста, на жулика, чем на серьёзного революционера. Однако было в нём что-то приятное, талантливое, какие-то свои искорки в словах, остренькие иголочки в мыслях.
Я очень скоро заметил, что Попов слишком часто приносит Саше конфекты, дарит книги и вообще, ухаживая за нею, тратит много денег. Я спросил её: что она думает об этом? Она сказала, что у него в Ростове богатый брат, но — это не успокоило меня. Может быть, я немножко ревновал, зная, что у супруги моей половое любопытство к мужчине очень развито.
А у меня была развита подозрительность, росло недоверие к людям; я жил в «эпоху провокаторов». Мне стало казаться, что жандармы поумнели с той поры, когда в городе явился «товарищ» Попов.
Я поймал его самым простым приёмом: сначала убедил одного «сочувствующего» из среды культурных деятелей города испытать маленькую неприятность обыска, затем Попов был осторожно осведомлён, что на квартире этого «сочувствующего», в его кабинете, в диване спрятано кое-что очень интересное для жандармов, через час к «сочувствующему» явились с обыском и, очень небрежно обшарив квартиру, вспороли и тщательно распотрошили диван. Разумеется, ничего не нашли.
Я был почти один в городе, если не считать небольшой кружок рабочей молодёжи и нервнобольного товарища, который жил верстах в двадцати, на пасеке у знакомого казака. Я решил расправиться со шпионом единолично и немедленно.
Попов жил на окраине города, у огородника, на чердаке. Он показался мне угнетённым, в нём чувствовалась какая-то внутренняя растрёпанность; он, конечно, знал результат обыска и наверное уже чувствовал, что — пойман. Он встретил меня очень нелюбезно и заявил, что приглашён на именины к хозяевам дома, — действительно, внизу, под его комнатой играли на гармонике, кричали и топали.
На чердаке Попова я пережил часа три, четыре самых скверных в моей жизни.
Я спросил его:
— Давно работаете в охране?
Попов покачнулся, рассыпал папиросы, нагнулся под стол, собирая их, и оттуда сказал, заикаясь, чужим голосом:
— Г-глупая ш-шуточка…
Но, взглянув на меня, он сполз со стула на пол и, стоя на одном колене, засмеялся, всхлипывая, как баба.
— Оставьте… Бросьте, — бормотал он, глядя на браунинг в моей руке. Усы его ощетинились, под одним глазом дрожала какая-то жилка, глаз мигал и закрывался, а другой был неподвижен, как у слепого. Я поднял его за волосы, посадил на стул и предложил ему рассказать о своих подвигах.
Тут я увидел пред собою человека, у которого действительно не было лица: его заменяла серая масса какого-то студня, и в нём, вместе с ним, дрожали отвратительно выпученные глаза. Бескровным куском мяса отвисла нижняя губа, дрожал подбородок, морщины бежали по щекам, — казалось, что вся голова этого человека гниёт, разлагается и вот сейчас потечёт на плечи и грудь серой грязью. И, как бы утверждая это впечатление, Попов схватился руками за виски, закрыл ладонями уши.
Он рассказал довольно обыкновенную историю: с третьего года в партии, дважды сидел в тюрьме, в шестом году участвовал в вооружённом восстании, был арестован на улице.
Рассказывая, он икал от страха.
— Я действительно участвовал, я даже стрелял… даже убил какого-то, честное слово! Наверное — убил, он — упал… Мне грозили вешалкой. Но — ведь хочется жить. Ведь мы — чтобы жить, человек — чтобы жить. Как же иначе? Подумайте сами: ведь жизнь для меня, а не я для жизни, да?
Это он шептал очень убедительно, шептал и всё спрашивал:
— Да? Да?
Одною рукой он царапал колено своё, а другой мял какую-то бумагу. Я отнял её и прочитал на ней имя Саши, своё, потом фразу:
«Ликвидировать Каразина было бы преждевременно, удобнее и полезнее сделать это в Екатеринославе, он скоро приедет туда».
Я заметил, что рассказ Попова не возмущал меня, — возмущала его философия. А тут ещё чорт подсказал ему нелепые слова, — они сразу ожесточили меня.
— Неужели совесть ваша не протестовала? — спросил я.
— О, да, — вздохнув глубоко, ответил он. — Да, сначала — очень страшно, думаешь, что все догадываются, чувствуют. Потом — привыкаешь. Вы — что думаете? — шопоюм сказал Попов. — Ведь в охране тоже нелегко. И там нужен героизм, там тоже есть свои герои, конечно — есть! Если — борьба, так уж герои с обеих сторон.
И ещё тише, жульнически добавил:
— Даже интересно там, может быть, интереснее, чем у нас. Ведь их меньше, нас — больше…
Я видел, что его страх умаляется, исчезает. Он рассказывал увлекаясь, очень живо, со множеством анекдотических подробностей и мелочей, порою даже смешных. Мне кажется, что я не один раз сдерживал желание улыбнуться, и я подумал, что этот телёнок, превращённый в полицейскую собаку, мог бы писать интересные рассказы.
В его цинизме было что-то наивное, и эта наивность, помню, всего более ожесточала меня. Ожесточала и пугала. Я чувствовал себя очень странно — человеком, чужим самому себе. И вот наступил момент, когда я вдруг заторопился, сам себя подхлёстывая на решение неожиданное.
— Ну, Попов, пишите записку: «В смерти моей прошу никого не винить».
Он скорее удивился, чем испугался, нахмурил брови, спросил:
— Как это? Зачем? Как это — смерть?
Я объяснил ему: если он не напишет записку — я его застрелю, а если напишет, — пусть сам повесится, сейчас же, при мне. Первое, что он сказал в ответ, было неожиданно и нелепо:
— Самоубийство? Никто не поверит, что я кончил самоубийством, нет! Там сразу поймут, что меня убили. И конечно — вы! Вы. Кому же, кроме вас? Там ведь знают, что вы здесь — один почти… И — какое вы имеете право судить, казнить — один?
Потом он валялся на полу, хватая меня за ноги, плакал, визжал, и я должен был зажимать ладонью его противный, мокрый рот.
— Нет, — кричал он тихонько, умоляюще, — нет, судите меня! Надо судить, судить…
- Дело Артамоновых - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 5. Повести, рассказы, очерки, стихи 1900-1906 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 3. Рассказы 1896-1899 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Спаси моего сына - Алиса Ковалевская - Русская классическая проза / Современные любовные романы
- Макар Чудра и многое другое… - Максим Горький - Русская классическая проза
- Ошибка - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 11. По Руси. Рассказы 1912-1917 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 2. Повести и рассказы 1848-1859 - Федор Михайлович Достоевский - Русская классическая проза