Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В то утро он понял, что аборт – это не Эвино решение, это решение Сильфиды. В то утро он осознал, что право решать, что делать с ребенком, предоставлялось не ему – оно предоставлялось Сильфиде. При помощи аборта Эва утихомиривала гнев дочурки. Да, теперь тревога в нем звучит, но все еще не настолько громко, чтобы ему оттуда подобру-поздорову убраться.
Да, сильные высказывания доносились с нижней площадки, и ни одно из них не напоминало об игре на арфе. С особенным изумлением он услышал следующее: «Если ты, мамочка, не сделаешь аборт, я вашего высерка задушу в колыбели!»
4
Особняк на Западной Одиннадцатой улице, где Айра жил с Эвой Фрейм и Сильфидой, его изысканность, красота и комфорт, его неброская аура непринужденной роскоши, спокойная эстетическая гармония тысячи деталей – теплое обиталище, построенное по законам высокого искусства, – изменили мое восприятие жизни не меньше, чем Чикагский университет, куда я поступил полтора года спустя. Стоило мне войти в дверь, и я начинал себя чувствовать так, будто, став на десять лет взрослее, я уже свободен от принятых в нашей семье обычаев, которым, надо признать, все детство следовал совершенно без натуги и даже с удовольствием. Глядя, как Айра запросто и по-хозяйски в мешковатых вельветовых штанах, старых тапках и клетчатых фланелевых рубашках с постоянно коротковатыми рукавами расхаживает большими тяжелыми шагами по просторам дома, я и сам переставал страшиться незнакомой мне атмосферы богатства и знатности; благодаря его простонародной способности (изрядно добавлявшей Айре привлекательности) быть где угодно полностью самим собой – что на негритянской Спрус-стрит в Ньюарке, что в домашнем салоне у Эвы Фрейм, – я быстро усвоил, насколько уютна, удобна, домовита может быть жизнь богатых. То есть богатых и культурных. Ощущение такое, словно ты, проникнув в тайны иностранного языка, вдруг обнаруживаешь, что, несмотря на странность звучания речи, иностранцы, лихо на нем щебечущие, говорят все то же, что на родном языке ты слышишь всю жизнь.
Все эти сотни и сотни серьезных книг на полках в библиотеке – поэзия, романы, пьесы, тома исторических исследований, книги про археологию, античность и музыку, костюм и танец, книги по искусству и мифологии; вся эта классическая музыка, записанная на пластинки, полные шкафы которых высятся по обе стороны от проигрывателя; картины, рисунки и гравюры на стенах, всякие вещицы, разложенные на каминной доске и теснящиеся на столах, – статуэтки, эмалевые шкатулочки, ценные камешки, нарядные тарелочки, старинные астрономические приборы, необычные изделия из стекла, серебра и золота, одни легко узнаваемые, другие странные и абстрактные, – это были не украшения, не безделушки и финтифлюшки, но атрибуты, связанные с приятностью жизни и в то же время с ее моральностью, со стремлением человека достигнуть значимости посредством знания и мышления. Постоянно находиться в такой обстановке, переходить из комнаты в комнату в поисках вечерней газеты, сидеть и есть яблоко перед камином – для этого уже нужна смелость, уже нужно быть личностью незаурядной. Во всяком случае, так казалось мальчишке, у которого был и свой дом – чистый, прибранный и достаточно комфортный, – но его дом никогда ни в нем, ни в ком-либо еще не пробуждал ассоциаций с идеальным человеческим жилищем. Мой дом – с его библиотечкой ежегодника «Информейшн плиз» да девятью или десятью другими книжками, попавшими к нам в виде подарков выздоравливающим членам семейства, – в сравнении с этим выглядел скучным и унылым, этакой аскетической лачугой. В то время я не мог себе даже представить, чтобы от чего-либо в доме Эвы и Айры человеку захотелось бы бежать. На мой взгляд, это был небесный корабль, роскошный лайнер, последнее в мире место, где тебя могут вывести из равновесия. А в самом сердце дома, на персидском ковре в библиотеке, высокий и тяжеловесно-элегантный, неотразимый в своей незыблемой красе и бросающийся в глаза, едва свернешь с площадки лестницы в гостиную, будто символ, заставляющий вспомнить утро цивилизации, те времена, когда духовность вознесена была на недосягаемую ныне высоту, стоял великолепный инструмент, хотя бы одна только форма которого есть воплощенный заслон несовершенству земного бытия, исключающий всякое попустительство грубости и жестокости… ах, как он был красив, как строг и неприступен, этот инструмент – вся в золотых гирляндах арфа работы «Лайон и Хили», принадлежавшая Сильфиде.
* * *– Дверь в библиотеку открывалась из гостиной, там еще ступенька вверх была, – продолжал вспоминать Марри. – Одну комнату от другой отделяли раздвижные дубовые двери, но Эва любила слушать, как Сильфида занимается, поэтому двери не закрывались, и звуки арфы плавали по дому. Эва приобщила Сильфиду к арфе в семь лет, еще когда жили в Беверли-Хиллз, и до сих пор не могла наслушаться, а вот Айра классическую музыку не воспринимал – никогда ничего не слушал, кроме популярной воркотни по радио да хора Советской Армии, – поэтому вечерами, когда вообще-то предпочел бы сидеть внизу с Эвой в гостиной, разговаривая, листая газету (муж, дом, камин и т. д.), все чаще он скрывался в кабинете. Звучат, переливаются Сильфидины арпеджио, Эва у огня что-то вяжет на спицах, вдруг – глядь! – а его и нет, он уже наверху, пишет очередное письмо О'Дею.
Однако в сравнении с тем, через что она прошла в третьем браке, в четвертом, становящимся все более привычным, она чувствовала себя хоть куда. Когда они с Айрой познакомились, она с трудом отходила после жуткого развода и нервного срыва. Третий муж, Слоник Фридман, был кроватным акробатом, клоуном секса, экспертом постельных утех. И так в этом погряз, что однажды, придя с репетиции раньше обычного, она обнаружила его в офисе на втором этаже с парочкой голозадых потаскушек. Но он и во всем остальном был противоположностью Пеннингтону. В Калифорнии у нее был с ним роман, наверняка очень страстный, что естественно для женщины, прожившей двенадцать лет с Карлтоном Пеннингтоном, роман, в результате которого он уходит от жены, а она от Пеннингтона, и они – Фридман, она и Сильфида – переезжают на Восточное побережье. Она покупает дом на Западной Одиннадцатой улице, Фридман туда вселяется, устраивает себе там офис (в комнате, которая впоследствии станет кабинетом Айры) и начинает вовсю торговать недвижимостью, расположенной как в Нью-Йорке, так и в Лос-Анджелесе и Чикаго. Какое-то время он продает и покупает собственность на Таймс-сквер, в связи с этим знакомится с крупными театральными продюсерами, вращается в их кругу, и вскоре Эва Фрейм оказывается на Бродвее. Будь то салонная комедия, будь то триллер, везде в главной роли бывшая звезда немого кино. И что ни постановка, то успех. Эва гребет деньги лопатой, а Слоник их с толком тратит.
Кто знавал Эву, поймет: конечно же, она мирилась с его выходками, смотрела сквозь пальцы на его дикие затеи, а иногда и сама бывала в них впутана. Иногда Айра замечал на ее глазах слезы, спрашивал, в чем дело, и она говорила: «Ах, что за гадости он заставлял меня делать, какой ужас…»
Когда вышла ее книга и про их с Айрой брак трубили все газеты, Айра получил письмо от одной женщины из Цинциннати, в котором говорилось, что, если ему захочется в ответ тиснуть и свою книжицу, ему полезно будет наведаться к ней в Огайо поговорить. В тридцатых она была певичкой в ночном клубе, приятельницей Фридмана. Мол, неплохо бы Айре глянуть на кое-какие фотографии, сделанные Слоником. А там, глядишь, они с Айрой поработали бы на пару над собственной книжкой мемуаров – он напишет текст, а она за определенную плату пороется в старых фотографиях. В то время Айра был так одержим жаждой мести, что он ответил этой женщине и послал чек на сто долларов. Она клялась, что у нее две дюжины занятных фотографий, и он послал ей сотню баксов – ту сумму, что она просила за одну, – чтобы посмотреть, убедиться.
– И что же, он что-нибудь получил?
– О да, она сдержала слово. Прислала сразу же, без задержки. Но я ни за что не хотел позволить брату давать людям почву для искаженного представления о том, что было главным в его жизни, поэтому отобрал у него снимок и уничтожил. Глупо. Сентиментальный, резонерский и не слишком дальновидный жест с моей стороны. Пустить эту фотографию в ход было бы чистой благотворительностью в сравнении с тем, что произошло.
– Этой фотографией он хотел опозорить Эву?
– Когда-то в давние-давние времена все, о чем Айра мечтал, – это как бы умерить, унять в себе злую силу жестокости. У него все в эту воронку ухнуло. Но когда вышла та ее книга, все, о чем он мог думать, – это как побольнее ударить. У него отобрали работу, дом, семью, имя, репутацию, и, как только он понял, что все утрачено, что он потерял положение, которое ему в жизни больше никогда не обрести, он порвал с Железным Рином, порвал со «Свободными и смелыми», порвал с Коммунистической партией. Он даже говорить стал меньше. Куда-то делась вся его бешеная риторика. Когда он болтал, болтал и болтал, а на самом деле хотел ударить. По сути ведь, посредством разговоров этот верзила глушил в себе желание взбрыкнуть.
- Последний коммунист - Валерий Залотуха - Современная проза
- Прощай, Коламбус - Филип Рот - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Обычный человек - Филип Рот - Современная проза
- Призрак уходит - Филип Рот - Современная проза
- Джоанна Аларика - Юрий Слепухин - Современная проза
- Предчувствие конца - Джулиан Барнс - Современная проза
- Рок на Павелецкой - Алексей Поликовский - Современная проза
- Кролик, беги. Кролик вернулся. Кролик разбогател. Кролик успокоился - Джон Апдайк - Современная проза
- Продавец мечты. Книга первая - Дмитрий Стародубцев - Современная проза