Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как тесно сжилась магия с гласными, явствует хотя бы из того, что язык не нуждается ни в чем, кроме них, выражая изумление, ужас или восторг. Мы ждем не дождемся учения о звуке, бросающего вызов научности, как бросало его гётевское учение о цвете. Мне сдается, что в наши дни нам следует продолжить опыт Альберта Великого{60}; велевшего вещам высказаться. И не возможно ли это снова?
А еще меня захватывает тысячеголосый возглас при пожаре; и порою я воображаю спектакль на сцене, пронизанный светом, подобно красному абажуру в темном помещении, — спектакль, столь неотразимый, что поставить его мог бы только истинный волшебник. Публика уподобилась бы большому зверю, из груди которого извлекаешь первозвуки, — следовало бы сначала основательно поучиться их воспроизводить. Близятся обстоятельства, при которых снова не будет ничего невозможного. К человеку в городах начинает возвращаться простота, по-своему не лишенная глубины. Человек обретает цивилизованность, а что это, как не варварство? Очень странно, но природа снова берет в человеке свое. Уж если на то пошло, мне скорее по душе молодые люди, предпочитающие спорт, чем завсегдатаи кинозалов, заядлые автомобилисты или даже американцы. Каждый на свой лад, но все участвуют в марше, устремленном к одному и тому же месту назначения.
Поразительно, сколько жестокости у нас в кино. Так называемые драмы отстают в этом отношении от комедий, дающих больше поводов для размышлений на эту тему, — вот где торжествует небывалое злорадство, доходящее до абсолютного.
Крайне угрожающим становится уличный шум, все явственнее концентрирующийся в глухом завывании У, наиболее устрашающего из гласных. Как может быть иначе, когда сигналами и воплями уличного движения непосредственно заявляет о себе сама смерть, надвигающаяся с ними и в них? Зато с какой мощью овладевало мной беззаботное веселье, когда я проходил, бывало, по рыбному рынку в Неаполе, где, казалось, царит согревающее А, действуя на чувство так, как, по словам Гёте, действует багрянец.
Шумам вполне соответствуют лица и тем паче краски большого города. Освещение в аду едва ли блещет столь ядовитой роскошью.
Если бы меня сегодня вечером посетил человек с луны, способный понимать лишь язык чистых звуков, я, чтобы показать ему оба полюса, между которыми простирается наше существо, ограничился бы двумя проявлениями нашего языка — каким-нибудь наименованием из органической химии, где интеллекту требуется всего лишь несколько строк, чтобы высказаться, и каким-нибудь криком, столь же однозначным, протяженным, надтреснутым в своей вибрации между А и У, раздававшимся в атаке, когда между ним и вскипающей кровью лишь рвущаяся пленка.
Что касается человека с луны, он для меня особенно примечателен, когда я задумываюсь над восприимчивостью моих современников. Очевидно, по мере того как напряжение жизни усиливается, высшие способности к созерцанию, например удивление, встречаются все реже. Не странно ли, какое тупое отрезвление бывает свойственно человеку, чье сознание, чья активность отчетливы в высшей степени. Я всегда считал важнейшей задачей убедить человека, какое он дивное существо, ответственный носитель таинственных сил. Ибо только одушевленные подобным чувством мы неодолимы.
С другой стороны, нельзя не прийти к выводу, что человека слишком часто начинает раздражать мощнейшее тяготение. Слишком редко мы имеем счастье встретить Синдбада-морехода, которого некое внутреннее беспокойство заставляет пренебречь мирным наслаждением домашними благами и в седьмой раз влечет в рискованные дали, так что он снова и снова взыскует опытов, «столь диковинных, что их следовало бы наносить иглой на белок глаза». Еще реже сталкиваешься с кем-нибудь, способным хранить свой опыт.
Так, во время войны даже добровольцы нередко замечали, какое отвращение уже через несколько дней начинал вызывать у них новый пейзаж, вулканическая зона, такая привлекательная для них сначала. Так же неудержимо влек их потом комфорт. Желание изменило свою направленность, и вообще приходится признать, что человек страдает вечным влечением к любому месту в мире, где в данный момент его нет. Так что ничуть не удивительно, когда те же самые лица утверждают, что никогда не были так счастливы, как находясь в местностях, невозвратимо утраченных. Они не знали войны, которую любишь, когда хочется тепла, — у войны всегда повышенная температура.
Только что мы собирались, чтобы распутать один из вопросов, которым бываешь подвержен в три часа утра и которые проявляют свою жизненную настоятельность лишь заполночь: «Можно ли вкусить вкушение?» Для меня нет сомнения в том, что в каждом из нас не только тот, кто радуется, но и тот, кто испытывает радость от радости. Научимся улыбаться ребенку, который живет в нас, будем Сервантесом{61} и Дон Кихотом в одном лице. Я готов поклясться, что никто не обделен этим даром; нередко, погружаясь в сны, стоишь за спинкой стула, на котором сидишь. «Ты сам себе предоставляешь выходной на сегодняшний вечер», «как тебе выпутаться из этого положения», «в конце концов, ты странный святой» — кому не ведомы подобные рассуждения?
Так что нам лучше бы при необычайнейших обстоятельствах, в которые ввергает нас жизнь, с бо́льшим жаром принимать нашу участь, наблюдая себя, как охотник наблюдает дичь, преследуя ее в своих угодьях. Руководствуясь подобным принципом, я бы предпочел, чтобы человек с луны незримо сопутствовал мне ночью на марше, ведущем к месту назначения сквозь фантасмагорию разрушенных обстрелом деревень. Описывать ему этот невероятный процесс в мельчайших деталях, упиваться при этом его изумлением — вот удовольствие, доступное мне одному.
Но даже здесь и теперь мы, деловитые, обречены передвигаться по улицам наших больших городов, как Вергилий{62}, проводник тихого внимательного поэта из другого мира, по жутким кругам Inferno:
В аду есть место, злые котловины,Всё камень, а у камня цвет железа,Весь этот гиблый круг такой же с виду.
Не должны ли мы время от времени считать своей задачей истолкование этого безудержного движения, для чего требуется другой язык, более осмысленный и понятный для пришельца? Что движет здесь вами и куда вы держите путь? На что нацелено ваше воинское братство? Эти армии рабочих, эти войска машин, эти помыслы, мечты, светочи, эти торговцы, ученые, солдаты, праздношатающиеся и преступники, эти башни, шоссе и рельсы, стальные химеры, птицы из алюминия — что высказывается через них, что их сочетает? Признайтесь, как вы распоряжаетесь временем, дарованным вам лишь однажды?
Что если тогда, однажды, среди этой бушующей музыки, в изобилии света на вас нападет оцепенение и зацепит вас нечто более глубокое, в котором все это тихо сдвигается, как таинственный покров, как полог чуда, и что если тогда невероятно осчастливит вас невероятная загадочность всего этого, делающего возможным эту жизнь и вас в ней?
Стереоскопия замешана и здесь, — стереоскопия переменчивого. Мы снабжены двумя парами глаз: одна пара относится к телу, другая — к духу. Лишь обеими парами мы можем по-настоящему созерцать физиономию этого мира, которая подобна человеческому лицу, чье очертание — от мертвого черепа и чьи черты — от иероглифического напечатления.
На этом столе не найдется ни одного кушанья, не сдобренного хоть самой малостью такой пряности, как вечность.
ЛейзнигЯ, офицер, высадился вместе с корабельной командой на острове в Атлантическом океане. Мы все были очень больны, и в деревянных лачугах маленькой рыбацкой деревни, построенной среди каменных развалин разрушенного города, за нами ухаживала сестра милосердия. Ко всему прочему, на острове встречалось странное, светящееся в сумерках растение, так и хотелось его попробовать. Но на едока сразу же нападал сон, и проснуться уже не было возможности. Под низким длинным навесом для развешивания сетей мы укладывали таких сонливцев рядом друг с другом. Их лихорадило, они едва переводили дыхание, оборотни-сны так и шастали по их лицам. Сестра с моей помощью пыталась непрерывно вливать в них суп. Мы не могли не соприкасаться за этой совместной работой, и она вверила мне кое-какие тайны острова и показала некоторые мелкие предметы, выброшенные на побережье после того, как затонули корабли. По какой-то причине сестра и остров казались мне странно знакомыми, как будто между ними и мной существовали давнишние узы. Как-то вечером, после того как мы снова целый день ухаживали за умирающими, я вышел на прибрежный луг перед хижиной в поисках свежего воздуха. Тут я увидел, как вспыхивают созвездия одурманивающих цветов, и хотя я знал всю опасность, которой они грозят, начал срывать их и есть.
- СКАЗКИ ВЕСЕННЕГО ДОЖДЯ - Уэда Акинари - Классическая проза
- Собрание сочинений. Т. 22. Истина - Эмиль Золя - Классическая проза
- Перед восходом солнца - Михаил Зощенко - Классическая проза
- Взаимозависимость событий - Эрнст Гофман - Классическая проза
- Поэт и композитор - Эрнст Гофман - Классическая проза
- Крошка Цахес, по прозванию Циннобер - Эрнст Теодор Амадей Гофман - Классическая проза
- Парни в гетрах - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Том 24. Наш общий друг. Книги 1 и 2 - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Сведения из жизни известного лица - Эрнст Гофман - Классическая проза
- Три часа между рейсами [сборник рассказов] - Фрэнсис Фицджеральд - Классическая проза