Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обратимся к новой, тридцать девятой книжке «Записок». Отдел художественной прозы в ней состоит из продолжения «Ключа» Алданова, первых глав романа Георгия Иванова «Третий Рим» и рассказа Б. Темирязева «Снег».
О «Ключе» я уже не раз писал. Сознание шаткости критических отзывов, основанных лишь на отрывочном знакомстве с романом, побуждает меня воздержаться от повторения на разные лады все тех же мыслей и подождать окончания «Ключа», или, по крайней мере, завершения первого его тома, что обещано на следующий номер.
О «Третьем Риме» судить тоже как будто рано. Но можно отдать себе отчет в первом впечатлении от него, — и это сделать тем более интересно, что роман является единственной до сих пор крупной прозаической вещью одного из самых талантливых современных поэтов.
Эпиграфом к «Третьему Риму» стоят две строчки Иннокентия Анненского:
Подумай — на руках у матерейВсе это были розовые дети!
Место и время действия — Петербург в годы войны.
Прежде всего следует сказать о «Третьем Риме», что редко приходится читать произведение более увлекательное — и совсем не потому, чтобы в нем была хитрая и таинственная интрига, а потому, что все в нем дышит причудливой и неразложимой словесной жизнью. Роман по внешнему своему развитию крайне прост, даже забавен: неблаговидные похождения слабого, беспечного и порочного молодого человека, слабый и порочный мир вокруг него… Поверхностному наблюдателю легко может показаться, что другого содержания в романе и нет. Но это не так. Георгий Иванов принадлежит к тем писателям, для которых — как для Теофиля Готье — все заключено, все дано в «видимом мире». Он в стихах своих никогда не хотел и не мог отказаться от образов — далеко не обязательного признака поэзии, вопреки распространенному мнению, — он и в романе своем не размышляет, а только показывает и рассказывает. Но Георгий Иванов ждет как бы «творческого читателя», который сумел бы его понять, дополнить недосказанное. К таким писателям принадлежал и величайший, быть может, из русских прозаиков — Гоголь. Следы гоголевского влияния у Иванова всего заметнее. На первый взгляд, в особенности стилистически, он как будто бы учился у Толстого, но на самом деле он очень от Толстого далек. У Толстого всегда две основные краски: черная и белая. Толстой безошибочно знает, где добро и где зло, и героев своих беспощадно судит на каком-то своем толстовском Страшном Суде. У Гоголя все черно. И так же у Иванова. Он никого не судит, он даже слегка жалеет своих, действительно, очень жалких персонажей, но, жалея их, он непрерывно издевается над ними. Страница о Назаре Назаровиче — удивительная, подлинно антологическая страница. Кажется, достаточно была до сих пор жадна к человеческому убожеству русская литература, всячески она терзала свою жертву, — и вот еще что-то к ней прибавлено в этом смысле. Право, есть в некоторых главах «Третьего Рима» неожиданное, опрокинутое, «обратное» величие.
Праздный вопрос: был ли, действительно, таков Петербург во время войны? И да, и нет. Было и то, что увидел Иванов, было, слава Богу, и многое другое. Иванов вовсе не реалист и тем более не «бытовик». Это писатель с воображением очень богатым, измученным и, по существу, бессознательно тоскующим о простоте и чистоте — откуда и эпиграф, им выбранный. Но придавленный толщей жизни, он не может пробиться к неведомому, неуловимому своему «идеалу», и вся его саркастическая фантазия обращена на мир, откуда ему нет выхода.
Написан «Третий Рим» с тончайшим искусством — тончайшим и незаметным. Все легко, свободно, как будто даже небрежно. Ни одного усилия, но каждое слово достигает цели. Нашим юным писателям «последнего призыва» есть чему в этом отношении у Георгия Иванова поучиться. Они пишут порой умело, но не знают, как скрыть швы в своей работе. В поте лица «творят» они и, выбившись из сил, забывают пот стереть. Они — большей частью усердные литературные труженики, но назвать их художниками можно лишь с натяжкой.
Б. Темирязев — автор рассказа «Сны» — именно такой писатель. Даровитость его несомненна. Нет сомнений и в том, что Темирязев — человек способный по-своему думать и чувствовать. Его рассказы не лишены какой-то грустной, «щемящей», очень русской прелести. Лиризм в них подлинный. Но нарочитая, непреодолимая литературность этих рассказов ослабляет на девять десятых впечатление от них. «Он пугает, а мне не страшно». Толстой в этих своих знаменитых словах о Леониде Андрееве метко определил одну из черт читательской природы: сопротивление слишком очевидным намерениям автора. Когда автор непрерывно напоминает вам, что он пишет «художественно», что в его планы входит вас очаровать, пленить или растрогать, вы и не пленяетесь, и не трогаетесь, и не очаровываетесь. В область искусства люди входят добровольцами, на аркане туда никого не затащишь.
Поэма Н. Оцупа «Балтийский песок», как и предыдущая его поэма «Встреча», — не является «рассказом в стихах». Это цикл объединенных одной темой стихотворений, где было бы ошибкой приписать беллетристическому действию главное значение. Во «Встрече» действие почти совершенно отсутствовало. В «Балтийском песке» оно имеется, но очерчено бегло и схематически. История «слишком женственного Альфреда», превращающегося из рыбака в чекиста, и влюбленной в него Эллы — сама по себе мало любопытна. Если что и остается от беллетристики в оцуповской поэме, то лишь общий колорит ее, бледный, северный, на наше ощущение слегка экзотический, гамсуновский. Замечательны все описания в «Балтийском песке», и замечательно то «настроение», которым их Оцуп одевает. Напряжение внутреннее свидетельствует, что, говоря о «распаде души податливой и нежной», автор не столько рассказывает о своем герое-латыше, сколько сводит горестные счеты с самим собой. И, может быть, помимо его воли, эти чисто лирические строфы более всего и оживляют его поэму, делают ее произведением глубоко поэтическим и много более значительным, чем рассказанная в ней история.
Стихи в «Балтийском песке» прекрасны. Немногие из современных поэтов достигали такой выразительности словаря, такого соответствия напева замыслу.
Четыре стихотворения Е. Кузьминой-Караваевой, поэта очень давно не печатавшегося, и чей сборник «Скифские черепки» был, если не ошибаюсь, первой книгой, изданной в «Цехе поэтов», — интереснее в плоскости «что», нежели «как». Они очень содержательны. Но их художественная убедительность невелика.
Вполне противоположно им стихотворение Б. Поплавского. В нем все бессмысленно и прелестно, ничего нельзя понять и ничего нельзя забыть. Я очень далек от желания утверждать, что именно так следует писать стихи. Наоборот, я убежден, что стихи лучше писать совсем иначе. Но победителей не судят и с ними не спорят.
«Прикосновение» Арс. Несмелова — гладко и грамотно. Однако дарования у автора этого стихотворения не заметно.
Борис Зайцев поместил короткую статью о «Данте и его поэме». Она проникнута подлинным одушевлением. Это скорее «дань восторга», чем историко-литературный очерк.
ЧЕХОВ
Несколько лет спустя после смерти Чехова один из полузабытых русских критиков писал:
«Прирожденные настроения Чехова, в которых таились элементы русской тоски, сгущенные и определившиеся так, как это бывает только в избранных творческих натурах, — чрезвычайно благоприятствовали тому, чтобы из него вышел удивительно меткий отразитель преобладающих веяний и настроений интеллигенции его времени. И не может быть никакого сомнения в том, что историческую роль Чехова будущий историк нашей литературы и общественности формулирует не иначе, чем мы: в Чехове наша литература имеет самого яркого певца нашей сумеречной эпохи, самого сильного изобразителя русского интеллигентного типа 80-х и 90-х годов».
Многие сейчас прочтут эти строки с усмешкой и подумают: «Что нам сумеречная эпоха? Что нам девяностые годы? Если бы значение Чехова исчерпывалось тем, что он был их певцом, не велика была бы ему теперь цена. К счастью, это не так». В подтверждение таких мыслей можно было бы добавить, что Чехов пользуется сейчас очень большим распространением на Западе, где о наших «сумеречных днях» никто никакого представления не имеет. Следовательно, он — «вне времени»…
И все-таки тот критик был прав. Иностранное признание Чехова – дело особое. Но для России чехов – сумеречная эпоха, «предрассветные будни». Однако это не превращает его в писателя, интересного только для истории литературы, – так как чехов не ограничился поверхностным отражением времени, бытописательством, а выразил дух его, «судьбу, ничтожество и очарование». Читая Чехова, мы не только знакомимся с уже далекой, уже чуждой большинству из нас полосой русской истории, – мы в нее переносимся, и она вновь для нас оживает.
- Классик без ретуши - Николай Мельников - Критика
- Классик без ретуши - Николай Мельников - Критика
- Литературные заметки: Аполлон и Дионис - Аким Волынский - Критика
- С минарета сердца - Лев Куклин - Критика
- История советской фантастики - Кац Святославович - Критика
- Полдень, XXI век. Журнал Бориса Стругацкого. 2010. № 4 - Журнал «Полдень - Критика
- Две души М.Горького - Корней Чуковский - Критика
- Литературные портреты - Салават Асфатуллин - Критика
- Литературные мелочи прошлого года - Николай Добролюбов - Критика
- Иван Бунин - Юлий Айхенвальд - Критика