Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По мере приближения к родине страх все возрастал и в Берлине дошел до удушающей боли, однако Савич переломил себя и сел в вагон. Станций на пять его стало — далее он не мог. Машина брала воду; он под совершенно другим предлогом вышел из вагона… Машина свистнула, поезд двинулся без Савнча — того-то ему и было надобно. Оставив чемодан свой на произвол судьбы, он с первым обратным поездом возвратился в Берлин, Оттуда телеграфировал о чемодане и пошел визировать свой пасс в Гамбург, «Вчера ехали в Россию, сегодня в Гамбург», — заметил полицейский, вовсе не отказывая в визе. Перепуганный Савич сказал ему:
Письма — я получил письма», и, вероятно, у него был такой вид, что со стороны прусского чиновника просто упущение по службе, что он его не арестовал. Затем Савич, спасаясь, никем не преследуемый, как Людвиг-Филипп, приехал в Лондон. В Лондоне для него началась, как для тысячи и тысячи других, тяжелая жизнь; он годы честно и твердо боролся с нуждой. Но и ему судьба определила комический бортик ко всем трагическим событиям. Он решился давать уроки математики, черченью и даже французскому языку (для англичан). (382)
Посоветовавшись с тем и другим, он увидел, что без объявления или карточек не обойдется.
«Но вот беда: как взглянет на это русское правительство…» — думал я, думал, да и напечатал анонимные карточки.
Долго я не мог нарадоваться на это великое изобретение — мне в голову не приходила возможность визитной карточки без имени.
С своими анонимными карточка ми, с большой настойчивостью труда и страшной бережливостью (он живал дни целые картофелем и хлебом) он сдвинул-таки свою барку с мели, стал заниматься торговым комиссионерством, и дела его пошли успешно.
И это именно в то время, когда дела другого лейб-гвардии павловского офицера пошли отвратительно. Разбитый, обкраденный, обманутый, одураченный, шеф Павловского полка отошел в вечность. Пошли льготы, амнистии. Захотелось и Савичу воспользоваться царскими милостями, и вот он пашет к Бруннову письмо и спрашивает, подходит ли он под амнистию. Через месяц времени приглашают Савича в посольство. «Дело-то, — думал он, — не так просто — месяц думали».
— Мы получили ответ, — говорит ему старший секретарь» — Вы нехотя поставили министерство в затруднение: ничего об вас нет. Оно сносилось с министром внутренних дел, и у него не могут найти никакого дела об вас. Скажите нам просто, что с вами было — не может же быть ничего важного!..
— Да в сорок девятом году мой брат был арестован и потом сослан.
— Ну?
— Больше ничего.
«Нет, — подумал Николаи, — шалит», — и сказал Савичу, что, если так, министерство снова наведет справки. Прошли месяца два. Я воображаю, что было в эти два месяца в Петербурге… отношения, сообщения, конфиденциальные справки, секретные запросы из министерства I» III отделение, из III отделения в министерство, справки у харьковского генерал-губернатора… выговоры, замечания… а дела о Савиче найти не могли. Так министерство И сообщило в Лондон.
Посылает за Савичем сам Бруннов. (303)
— Вот, — говорит, — смотрите ответ. Нигде ничего об вас — скажите, по какому вы делу замешаны?
— Мой брат…
— Все это я слышал, да вы-то сами по какому делу?
— Больше ничего не было.
Бруннов, от рождения ничему не удивлявшийся, удивился.
— Так отчего же вы просите прощенья, когда вы ничего не сделали…
— Я думал, что все же лучше…
— Стало, просто-напросто вам не амнистия нужна, а паспорт.
И Бруннов велел выдать пасс.
На радостях Савич прискакал к нам.
Рассказав подробно всю историю о том, как он добился амнистии, он взял Огар<ева> под руку и увел в сад.
— Дайте мне, бога ради, совет, — сказал он ему. — Александр Иванович все смеется надо мной… такой уж нрав у него; но у вас сердце доброе. Скажите мне откровенно: думаете вы, что я могу безопасно ехать Веной?
Огарев не поддержал доброго мнения и расхохотался. Да что Огар<ев>, — я воображаю, как Бруннов и Николаи минуты на две расправили морщины от тяжелых государственных забот и осклабились, когда амнистированный Савич вышел из. кабинета.
Но при всех своих оригинальностях Савич был честный человек. Другие русские, неизвестно откуда всплывавшие, бродившие месяц, другой по Лондону, являвшиеся к нам с собственными рекомендательными письмами и исчезавшие неизвестно куда, были далеко не так безопасны.
Печальное дело, о котором я хочу рассказать, было летом 1862. Реакция была тогда в инкубации и из внутреннего, скрытого гниения еще вылазила наружу. Никто не боялся к нам ездить. Никто не боялся брать с собой «Колокол» и другие наши издания; многие хвастались, как они мастерски провозят. Когда мы советовали быть осторожными, над нами смеялись. Писем мы почти никогда не писали в Россию — старым знакомым нам нечего было сказать, — мы с ними стояли всё дальше и дальше, с новыми незнакомцами мы переписывались через «Колокол». (304)
Весной возвратился из Москвы и Петербурга Кельсиев. Его поездка, без сомнения, принадлежит к самым замечательным эпизодам того времени. Человек, ходивший мимо носа полиции, едва скрывавшийся, бывавший на раскольничьих беседах и товарищеских попойках — с глупейшим турецким пассом в кармане — и возвратившийся sain et sauf[1191] в Лондон, немного закусил удила. Он вздумал сделать пирушку в нашу честь в день пятилетия «Колокола», по подписке, в ресторане Кюна. Я просил его отложить праздник до другого, больше веселого времени. Он не хотел. Праздник не удался: не было entrain[1192] и не могло быть — в числе участников были люди слишком посторонние.
Говоря о том и сем, между тостами и анекдотами, говорили, как о самопростейшей вещи, что приятель Кельсиева Ветошников едет в Петербург и готов с собою кое-что взять. Разошлись поздно. Многие сказали, что будут в воскресенье у нас. Собралась действительно целая толпа, в числе которой были очень мало знакомые нам лица и, по несчастию, сам Ветошников; он подошел ко мне и сказал, что завтра утром едет, спрашивая меня, нет ли писем, поручений. Бакунин уже ему дал два-три письма. Огарев пошел к себе вниз и написал несколько слов дружеского привета Н. Серно-Соловьевичу — к ним я приписал поклон и просил его обратить внимание Чернышевского (к которому я никогда не писал) на наше предложение в «Колоколе» «печатать на свой счет «Современник» в Лондоне». Гости стали расходиться часов около двенадцати; двое-трое оставались. Ветошников взошел в мой кабинет и взял письмо. Очень может быть, что и это осталось бы незамеченным. Но вот что случилось. Чтоб поблагодарить участников обеда, я просил их принять в память от меня по выбору что-нибудь из наших изданий или большую фотографию мою Левицкого. Ветошников взял фотографию; я ему советовал обрезать края и свернуть в трубочку; он не хотел и говорил, что положит ее на дно чемодана, и потому завернул ее в лист «Теймса» и так отправился. Этого нельзя было не заметить. (305)
Прощаясь с ним с последним, я спокойно отправился спать — так иногда сильно бывает ослепленье — и уж. конечно, не думал, как дорого обойдется эта минута и сколько ночей без сна она принесет мне.
Все вместе было глупо и неосмотрительно до высочайшей степени… Можно было остановить Ветошникова до вторника — отправить в субботу. Зачем он не приходил утром, да и вообще зачем он приходил сам… да и зачем мы писали?
Говорят, что один из гостей телеграфировал тотчас в Петербург.
Ветошникова схватили на пароходе — остальное известно.
В заключенье этого печального сказанья скажу о человеке, вскользь упомянутом мною и которого пройти мимо не следует. Я говорю о Кельсиеве.
В 1859 году получил я первое письмо от него.
<ГЛАВА II>. В.И. Кельсиев
Имя В. Кельсиева приобрело в последнее время печальную известность… быстрота внутренней и скорость внешней перемены, удачность раскаяния, неотлагаемая потребность всенародной исповеди и ее странная усеченность, бестактность рассказа, неуместная смешливость рядом с неприличной — в кающемся и прощенном — развязностью — все это, при непривычке нашего общества к крутым и гласным превращениям, — вооружило против него лучшую часть нашей журналистики. Кельсиеву хотелось во что бы ни стало занимать собою публику; он и накупился на видное место мишени, в которую каждый бросает камень, не жалея. Я далек от того, чтоб порицать нетерпимость, которую показала в этом случае наша дремлющая литература. Негодование это свидетельствует о том, что много свежих, неиспорченных сил уцелели у нас, несмотря на черную полосу нравственной неурядицы и безнравственного слова. Негодование, опрокинувшееся на Кельсиева, — то самое, которое некогда не пощадило Пушкина за одно или два стихотворения и отвернулось от Гоголя за его «Переписку с друзьями». (306)
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Просто дети - Патти Смит - Современная проза
- Московская сага. Книга Вторая. Война и тюрьма - Аксенов Василий Павлович - Современная проза
- Ярость - Салман Рушди - Современная проза
- Статьи и рецензии - Станислав Золотцев - Современная проза
- Московский процесс (Часть 1) - Владимир Буковский - Современная проза
- Московский процесс (Часть 2) - Владимир Буковский - Современная проза
- Незримые твари - Чак Паланик - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Пепел (Бог не играет в кости) - Алекс Тарн - Современная проза