Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что ты?
Он взглянул на меня, кусая губы. Глаза его покраснели, челюсть дрожала. Видя, что он не может говорить, я тревожно ждал чего-то печального. Наконец, выглянув на улицу, он с трудом выговорил, заикаясь:
— Ездил я — с Мигуном. Лодку смотрели Изотову. Топором дно-то прорублено — понял? Значит — убит Изотушка! Убили. Не иначе...
Встряхивая головою, он стал нанизывать матерные слова, одно на другое, всхлипывал сухим, горячим звуком, а потом, замолчав, стал креститься. Нестерпимо было видеть, как этот мужик хочет заплакать, и — не может, не умеет, дрожит весь, задыхаясь в злобе и печали. Вскочил и ушел, встряхивая головою.
На другой день вечером, мальчишки, купаясь, увидали Изота под разбитой баржею, обсохшей на берегу немного выше села. Половина днища баржи была на камнях берега, половина — в воде и под нею, у кормы, зацепившись за изломанные полости руля, распласталось вниз лицом длинное тело Изота с разбитым, пустым черепом, — вода вымыла мозг из него. Рыбака ударили сзади, затылок его был точно стесан топором. Течение колебало Изота, забрасывая ноги его к берегу, двигая руками рыбака, — казалось, что он напрягает силы свои, пытаясь выкарабкаться на берег.
Угрюмо, сосредоточенно на берегу стояло десятка два мужиков богачей, — бедняки еще не воротились с поля. Суетился, размахивая посошком, вороватый, трусливый староста, шмыгал носом и отирал его рукавом розовой рубахи. Широко расставив ноги, выпятив живот, стоял кряжистый лавочник Кузьмин, глядя — по очереди — на меня и Кукушкина. Он грозно нахмурил брови, но его бесцветные глаза слизились и рябое лицо показалось мне жалким.
— Ой, озорство! — причитал староста, семеня кривыми ногами. — Ох, мужики, не хорошо!
Дородная молодуха, сноха его, сидя на камне, тупо смотрела в воду и крестилась дрожащей рукой, губы ее шевелились, и нижняя, толстая, красная как-то неприятно, точно у собаки, отвисала, обнажая желтые зубы овцы. С горы цветными комьями катились девки, ребятишки, поспешно шагали пыльные мужики. Толпа осторожно и негромко гудела:
— Занозистый был мужик.
— Чем это?
— Это, вон, Кукушкин занознет...
— Зря извели человека...
— Изот — смирно жил...
— Смирно-о? — завыл Кукушкин, бросаясь к мужикам. — Так за что же вы его убили, а? Сволочь! А?
Вдруг истерически захохотала какая-то баба, и хохот кликуши точно плетью ударил толпу, — мужики заорали, налезая друг на друга, ругаясь, рыча, а Кукушкин, подскочив к лавочнику, с размаха ударил его ладонью по шероховатой щеке:
— На, животный!
Размахивая кулаками, он тотчас же выскочил из свалки и почти весело крикнул мне:
— Уходи, драться будут!
Его уже ударили, он плевал кровью из разбитой губы, но лицо его сияло удовольствием...
— Видал, как я Кузьмина шарахнул?
К нам подбежал Баринов, пугливо оглядываясь на толпу у баржи — она сбилась тесной кучей, из нее вырывался тонкий голос старосты.
— Нет, ты докажи — кому я мирволю? Ты — докажи!
— Уходить надо отсюда мне, — ворчал Баринов, поднимаясь в гору. — Вечер был зноен, тягостная духота мешала дышать. Багровое солнце опускалось в плотные, синеватые тучи, красные отблески сверкали на листве кустов; где-то ворчал гром.
Предо мною шевелилось тело Изота, и на разбитом черепе его волоса, выпрямленные течением, как-будто встали дыбом. Я вспоминал его глуховатый голос, хорошие слова:
— В каждом человеке детское есть, — на него и надо упирать, на детское это. Возьми Хохла: он, будто, железный; а душа в нем — детская.
Кукушкин, шагая рядом со мною, говорил сердито:
— Всех нас вот эдак, — перетово... Господи, глупость какая!
Хохол приехал дня через два, поздно ночью, видимо очень довольный чем-то, необычно ласковый. Когда я впустил его в избу, он хлопнул меня по плечу:
— Мало спите, Максимыч.
— Изота убили.
— Что-о?
Скулы у него вздулись желваками и борода задрожала, точно струясь, стекая на грудь. Не снимая фуражки, он остановился среди комнаты, прищурив глаза, мотая головой.
— Так. Неизвестно — кто? Ну, да...
Медленно прошел к окну и сел там, вытянув ноги.
— Я же говорил ему... Начальство было?
— Вчера. Становой...
— Ну, что же? — спросил он и сам себе ответил: — конечно — ничего.
Я сказал ему, что становой, как всегда, остановился у Кузьмина и велел посадить в холодную Кукушкина за пощечину лавочнику.
— Так. Ну, что же тут скажешь?
Я ушел в кухню кипятить самовар.
За чаем Ромась говорил:
— Жалко этот народ, — лучших своих убивает он. Можно думать — боится их. «Не ко двору» они ему, как здесь говорят. Когда шел я этапом в Сибирь эту, — каторжанин один рассказывал мне: занимался он воровством, была у него целая шайка, пятеро. И вот один начал говорить: бросимте, братцы, воровство, все равно — толку нет, живем плохо. И за это они его удушили, когда он пьяный спал. Рассказчик очень хвалил мне убитого: троих, говорит, прикончил я после того — не жалко, а товарища до сего дня жалею, хороший был товарищ — умный, веселый, чистая душа. «Что же вы убили его, — спрашиваю, — боялись: выдаст?» Даже обиделся: «нет, говорит, он бы ни за какие деньги не выдал, ни за что. А — так, как-то, не ладно стало дружить с ним, все мы — грешны, а он, будто, праведник. Не хорошо».
Хохол встал и начал шагать по комнате, заложив руки на спину, держа в зубах трубку, белый весь, в длинной татарской рубахе до пят. Крепко топая босыми подошвами, он говорил тихо и задумчиво, точно беседуя сам с собою.
— Много раз натыкался я на эту боязнь праведника, на изгнание из жизни хорошего человека. Два отношения к таким людям: либо их всячески уничтожают, сначала затравив хорошенько, или — как собаки — смотрят им в глаза, ползают пред ними на брюхе. Это — реже. А учиться жить у них, подражать им — не могут, не умеют. Может быть — не хотят?
Взяв стакан остывшего чая, он сказал:
— Могут и не хотеть. Подумайте, — люди с великим трудом наладили для себя какую-то жизнь, привыкли к ней, а кто-то один — бунтует: не так живете. Не так? Да, мы же лучшие силы наши вложили в эту жизнь, дьявол тебя возьми. И — бац его, учителя, праведника. Не мешай. А, все же таки, живая правда с теми, которые говорят: не так живете. С ними правда. И это они двигают жизнь к лучшему.
Махнув рукою на полку книг, он добавил:
— Особенно — эти! Эх, если б я мог написать книгу. Но — не гожусь на это, — мысли у меня тяжелые, нескладные.
Он сел за стол, облокотился и, сжав голову руками, сказал:
— Как жалко Изота...
И долго молчал.
— Ну, давайте, ляжем спать...
Я ушел к себе, на чердак, сел у окна. Над полями вспыхивали зарницы, обнимая половину небес, — казалось, что луна испуганно вздрагивает, когда по небу разольется прозрачный, красноватый свет. Надрывно лаяли и выли собаки, — и если б не этот вой, можно было бы вообразить себя живущим на необитаемом острове. Рокотал отдаленный гром, в окно вливался тяжелый поток душного тепла.
Предо мною лежало тело Изота, — на берегу, под кустами ивняка. Синее лицо его было обращено к небу, а остеклевшие глаза строго смотрели внутрь себя. Золотистая борода слиплась острыми комьями, в ней прятался изумленно открытый рот.
— Главное, Максимыч, доброта, ласка! Я Пасху люблю за то, что она самый ласковый праздник.
К синим его ногам, чисто вымытым Волгой, прилипли синие штаны, высохнув на знойном солнце. Мухи гудели над лицом рыбака, от его тела исходил одуряющий, тошнотворный запах.
Тяжелые шаги на лестнице... согнувшись в двери, вошел Ромась и сел на мою койку, собрав бороду в горсть.
— А я, знаете, женюсь! Да.
— Трудно будет здесь женщине...
Он пристально посмотрел на меня, как-будто ожидая: что еще скажу я? Но я не находил, что сказать. Отблески зарниц вторгались в комнату, заливая ее призрачным светом.
— Женюсь на Маше Деренковой...
Я невольно улыбнулся: до этой минуты мне не приходило в голову, что эту девушку можно назвать — Маша. Забавно. Не помню, чтоб отец или братья называли ее так — Маша.
— Вы что смеетесь?
— Так.
— Думаете — стар я для нее?
— О, нет!
— Она сказала мне, что вы были влюблены в нее.
— Кажется, — да.
— А теперь? Прошло?
— Да, я думаю.
Он выпустил бороду из пальцев, тихо говоря:
— В ваши годы это часто кажется, а в мои — это уж не кажется, но просто охватывает всего, и ни о чем нельзя больше думать, нет сил.
И, оскалив крепкие зубы, усмешкой, он продолжал:
— Антоний проиграл цезарю Октавиану битву при Акциуме потому, что, бросив свой флот и командование, побежал на своем корабле вслед за Клеопатрой, когда она испугалась и отплыла из боя, — вот что бывает.
Встал Ромась, выпрямился и повторил как поступающий против своей воли:
— Так, вот как — женюсь!
— Скоро?
- Родительская кровь - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Ходатель - Александр Туркин - Русская классическая проза
- Душа болит - Александр Туркин - Русская классическая проза
- Сказание о Флоре, Агриппе и Менахеме, сыне Иегуды - Владимир Галактионович Короленко - Разное / Рассказы / Русская классическая проза
- Моя жизнь - Софья Андреевна Толстая - Биографии и Мемуары / Русская классическая проза
- Православная Россия. Богомолье. Старый Валаам (сборник) - Иван Шмелев - Русская классическая проза
- Товарищи - Федор Крюков - Русская классическая проза
- Офицерша - Федор Крюков - Русская классическая проза
- Ратник - Федор Крюков - Русская классическая проза
- Сеть мирская - Федор Крюков - Русская классическая проза