Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На типографию Струйский тратил весь свой доход с имения. Книги у него нередко печатались на атласе и почти всегда на александрийской клееной бумаге, с превосходной виньеткой. Типография составляла единственную его страсть, а стихи – единственное занятие Струйский никогда не покидал своей Рузаевки. Последняя у него была устроена великолепно, особенно прекрасны были в ней сад и цветники. Стихи, или, вернее вирши Струйский писал запоем, иногда по два дня, запершись на Парнасе и не принимая никакой пищи, в это время он переодевался Аполлоном.
Кроме своих сочинений, Струйский ничего не любил печатать на своих станках, печатание шло у него очень быстро. Посетивший его известный поэт прошлого столетия князь И.М. Долгорукий рассказывает: «Меня он удостоил ласкового своего приема на Парнасе, за который дорого заплатил, однако один из моих товарищей, ибо он, читая ему свое одно стихотворение, по его мнению лучшее, вошел в такой восторг, что щипал слушателя до синих пятен». «После „Телемахиды“ ничего нет на свете потешнее, как его произведения», – замечает Долгорукий. Струйский уважал очень оптику и говорил, что многие сочинения наших авторов теряют свою цену оттого только, что листы не по правилам оптики обрезаны, что голос от этого ожидает продолжения речи там, где переход ее прерывается, и от нескладности тона теряется сила мысли сочинителя.
Все приказания по имению Струйский отдавал на Парнасе, у подошвы же Парнаса происходило наказание. Иногда непросвещенный народ оказывался виновным и в том, что помешал вдохновению Ив. П. Бекетов, служивший вместе с сыном Струйского в одном гвардейском полку, видел одно сочинение его отца и просил у него просмотреть его, но последний дал его под одним условием: немедленно прислать его назад по первому требованию. Причина этому была следующая: от времени до времени Струйский требовал от сына уведомления, «какой стих находился в его сочинениях на такой-то строке такой-то страницы?». Эти внезапные вопросы служили ему удовлетворением, что сын не разлучается с его сочинениями.
Правописание и пунктуация у Струйского были тоже свои особенные, так что расстановка знаков препинания, кажется, не представляла ничего, кроме каприза и произвола. В стихах Струйского была одна плоскость – его нельзя ставить рядом с Третьяковским и графом Хвотовым: у этих иногда встречаются смешные бессмыслицы – у Струйского стихи были до крайности плохи мыслями и путаницею речи.
Струйский был великий почитатель Сумарокова. Смерть этого чудака последовала тоже довольно странная: его сильно поразила кончина императрицы Екатерины. Услышав это печальное известие, он тотчас же слег в постель, лишился языка и умер очень скоро.
Из редких, но пустых книг этого чудака типографа-помещика известны: «Апология к потомству от Ник. Струйского», затем первое издание «Камина», стихов И.М. Долгорукова, и «Блафон». К этой великолепно изданной книге, поднесенной Екатерине II, приложена превосходной работы гравюра, представляющая живописный плафон (потолок) залы дома Струйского в Рузаевке, с аллегорическим значением. Императрица изображена в виде Минервы, сидящая на облаке, окруженная гениями и различными атрибутами поэзии, попирающая крючкотворство и взяточничество, пресмыкающиеся с эмблемами лихоимства, как-то: сахарными головами, мешками с деньгами, баранами и проч. Все это поражается стрелами изображенного за богинею двуглавого орла. Подлинник гравюры написан крепостным художником Струйского. Из роскошно изданных книг его же известна: «Епиталама, или брачная песнь», на вожделенный для россиян брак е. и. в. благоверного государя вел. кн. Александра Павловича. Это сочинение посвящается «яко жертва усердия и восхищения».
Стихи отпечатаны на белом атласе. В своей «Епиталаме» плодовитый рузаевский стихотворец сзывает на брачное торжество чуть ли не всех богов Олимпа. Стихотворение оканчивается обращением к холмам, долинам и токам, чтобы те внимали его песне, и затем приглашает знакомых ему как стихотворцу, фавнов почтить играми своими торжество и, отбирая у Эрота лук и стрелы, заставляет его плясать.
Известно еще «Письмо о российском театре нынешнего состояния». Письмо написано Струйским к актеру Дмитревскому, в нем он вспоминает о блестящей эпохе, когда на сцене шли трагедии Сумарокова, и скорбит о настоящем времени, когда вместо бессмертных творений «стремятся игрищи вводить». Особенно гневно нападает он на Княжнина за его Вадима, называя его рыгающим на закон, открывающим в себе явно изменника и возмутителя. Обличает его в безверии и посягательстве на власть, представляет картину тех страшных последствий для автора трагедии и актеров, которые повлекло бы за собою представление ее на сцене. Несмотря на нелепо выраженные и пересыпанные бессмысленною бранью суждения автора о Княжнине, нельзя не видеть в них отголоска тогдашних воззрений относительно этого как самой императрицы, так и окружавших ее высших государственных сановников. Это сочинение Струйского было тоже им поднесено императрице. Всех книг, отпечатанных Струйским в его деревенской типографии, известно не более 20 штук.
Из старинных наших поэтов был большой чудак Ермил Иванович Костров; знавшие его коротко рассказывают о нем много забавных странностей. Входил он в гости к приятелям в комнату всегда в треугольной шляпе, снимал ее для поклона и снова надевал на глаза, садился куда-нибудь в уголок и молчал. Только тогда примет участие в разговоре, когда услышит речь любопытную или забавную, и тогда приподымет шляпу, взглянет на говорящего и опять ее наденет. Костров был небольшого роста, головка маленькая, несколько курнос, волосы приглажены так, как все тогда носили, букли и пудрились; коленки согнуты, на ногах стоял нетвердо и был вообще, что называется, рохля. И.И. Дмитриев говорит, что рядом с ним на улице ходить было совестно: он и трезвый шатался. Какая-нибудь старуха, увидев его, скажет с сожалением: видно, бедный, больнехонек! А другой, встретясь с ним, пробормочет: эх нахлюстался!
Костров был добродушен, прост и чрезвычайно безобиден и незлопамятен, податлив на все и безответен; в нем было что-то чисто ребяческое. Нравственности он был непорочной. Но когда он был навеселе, то любил читать роман Вертера и заливался слезами. В таком поэтическом положении, лежа на столе, обращался он мыслию и словами к какой-то любезной, которой у него никогда не было, называл ее по имени и восклицал: «Где ты? На Олимпе? Выше! В Эмпирее! Выше! Не постигаю!!» – и умолкал.
В доме известного мецената Ив. И. Шувалова ему была отведена комната возле девичьей. Тут он переводил «Илиаду». Домашние Шувалова обращались с ним, почти его не замечая.
Однажды Ив. Ив. Дмитриев приехал к Шувалову и, застав его дома, посетил Кострова и застал его в девичьей: он сидел в кругу их и сшивал разные лоскутки. На столе, возле лоскутков, лежал греческий Гомер, разогнутый и обороченный вверх переплетом. На вопрос, чем он это занимается, Костров отвечал очень просто «Да, вот, девчата велели что-то сшить!» и продолжал свою работу.
Добродушие Кострова было пленительное. Его вывели на сцену в одной комедии, и он любил заставлять при себе читать явления, в которых представлен был в смешном виде. «Ах, он пострел! – говорил он об авторе, – да я в нем и не подозревал такого ума. Как он славно потрафил меня!» Часто в гостях у Бекетовых друзья, подпоивши Кострова, ссорили его с молодым братом Карамзина.
Костров принимал эту ссору не за шутку, дело доходило до дуэли. Карамзину давали в руки обнаженную шпагу, а Кострову ножны. Он не замечал этого и с трепетом сражался, боясь пролить кровь неповинную. Никогда не нападал, а только защищался.
И.И. Дмитриев с ним сыграл следующую шутку: поддерживая Кострова в веселом настроении некоторое время, он увез его из Москвы и, поив всю дорогу, полупьяного привез в Петербург и выпустил его на самой многолюдной улице. «Где я? – произнес Костров. – Я не узнаю Москвы!»
В Петербурге князь Потемкин пожелал видеть Кострова. Прошло несколько времени, пока его совершенно не протрезвили, но надо было снарядить Кострова, и этим занялись его друзья. Всякий уделил ему из своего платья – кто французский кафтан, кто шелковые чулки и проч. После продолжительного ожидания Костров был введен в кабинет светлейшего князя. Костров отвесил Потемкину поклон. «Вы перевели Гомерову „Илиаду“?» – спросил вельможа. Потом пристально посмотрел на него, кивнул головою, тем свидание и кончилось.
Костров вышел из кабинета, радуясь, что счастливо отделался от надменного сановника, и уже с поспешностью пробирался сквозь толпу, как был остановлен его адъютантом, сказавшим ему, что светлейший приглашает его к своему обеденному столу. За обедом у Потемкина Костров не забыл себя, не пропустил ни одного напитка, ни одного блюда, и потом, когда все встали с своих мест, его принуждены были взять слуги под руки и усадить в карету.
- Старое житье - Михаил Пыляев - Русская классическая проза
- Том 3. Московский чудак. Москва под ударом - Андрей Белый - Русская классическая проза
- Все сбудется - Кира Гольдберг - Русская классическая проза
- Чудесная жизнь Иосифа Бальзамо, графа Калиостро - Михаил Алексеевич Кузмин - Русская классическая проза
- Российские оригиналы - Алексей Слаповский - Русская классическая проза
- Цыганка - Владимир Даль - Русская классическая проза
- Доброе старое время - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Диалог со смертью и прочее о жизни - Ольга Бражникова - Русская классическая проза
- Чудесная жизнь Иосифа Бальзамо, графа Калиостро - Михаил Кузмин - Русская классическая проза
- Лучшая версия меня - Елена Николаевна Ронина - Менеджмент и кадры / Русская классическая проза