Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К тому же в реальном воззрении есть свой секрет; тот, кто от него сложит руки, тот не поймет его и не примет; он еще принадлежит к иному возрасту мозга, ему еще нужны шпоры, с одной стороны, дьявол с черным хвостом, с другой — ангел с белой лилией.
Стремление людей к более гармоническому быту совершенно естественно, его нельзя ничем остановить, так, как нельзя остановить ни голода, ни жажды. Вот почему мы вовсе не боимся, чтобы люди сложили руки от какого бы учения ни было. Найдутся ли лучшие условия жизни, совладает ли с ними человек, или в ином месте собьется с дороги, а в другом наделает вздору — это другой вопрос. Говоря, что у человека никогда не пропадет голод, мы не говорим, будут ли всегда и для каждого съестные припасы, и притом здоровые.
Есть люди, удовлетворяющиеся малым, с бедными потребностями, с узким взглядом и ограниченными желаниями. Есть и народы с небольшим горизонтом, с странным воззрением, удовлетворяющиеся бедно, ложно, а иногда даже пошло. Китайцы и японцы, без сомнения, два народа, нашедшие наиболее соответствующую гражданскую форму для своего быта. Оттого они так неизменно одни и те же.
Европа, кажется нам, тоже близка к «насыщению» и стремится — усталая — осесть, скристаллизоваться, найдя свое прочное общественное положение в мещан(232)ском устройстве. Ей мешают покойно служиться монархически-феодальные остатки и завоевательное начало. Мещанское устройство представляет огромный успех в сравнении с олигархически-военным, в этом нет сомнения, но для Европы и в особенности для англо-германской, оно представляет не только огромный успех, но и успех достаточный. Голландия опередила, она первая успокоилась до прекращения истории. Прекращение роста — начало совершеннолетия. Жизнь студента полнее событий и идет гораздо бурнее, чем трезвая и работящая жизнь отца семейства. Если б над Англией не тяготел свинцовый щит феодального землевладения и она, как Уголино, не ступала бы постоянно на своих детей, умирающих с голоду; если б она, как Голландия, могла достигнуть для всех благосостояния мелких лавочников и небогатых хозяев средней руки, — она успокоилась бы на мещанстве. А с тем вместе уровень ума, ширь взгляда, эстетичность вкуса еще бы понизились, и жизнь без событий, развлекаемая иногда внешними толчками, свелась бы на однообразный круговорот, на слегка видоизменяющийся semper idem.[1116] Собирался бы парламент, представлялся бы бюджет, говорились бы дельные речи, улучшались бы формы… и на будущий год то же, и через десять лет то же, это была бы покойная колея взрослого человека, его деловые будни. Мы и в естественных явлениях видим, как начала эксцентричны, а устоявшееся продолжение идет потихоньку, не буйной кометой, описывающей с распущенной косой свои неведомые пути, а тихой планетой, плывущей с своими сателлитами, вроде фонариков, битым и перебитым путем; небольшие отступления выставляют еще больше общий порядок… Весна помокрее, весна посуше, но после всякой — лето, но перед всякой — зима.
— Так это, пожалуй, все человечество дойдет до мещанства, да на нем и застрянет?
— Не думаю, чтобы все, а некоторые части наверно. Слово «человечество» препротивное, оно не выражает ничего определенного, а только к смутности всех остальных понятий подбавляет еще какого-то пегого полубога. Какое единство разумеется под словом «человечество»? Разве то, которое мы понимаем под всяким суммовым (233) названием, вроде икры и т. п. Кто в мире осмелится сказать, что есть какое-нибудь устройство, которое удовлетворило бы одинаким образом ирокезов и ирландцев, арабов и мадьяр, кафров и славян? Мы можем сказать одно — что некоторым народам мещанское устройство противно, а другие в нем как рыба в воде. Испанцы, поляки, отчасти итальянцы и русские имеют в себе очень мало мещанских элементов, общественное устройство, в котором им было бы привольно, выше того, которое может им дать мещанство. Но из этого никак не следует, что они достигнут этого высшего состояния или что они не свернут на буржуазную дорогу. Одно стремление ничего не обеспечивает, на разницу возможного и неминуемого мы ужасно напираем. Недостаточно знать, что такое-то устройство нам противно, а надобно знать, какого мы хотим и возможно ли его осуществление. Возможностей много впереди, народы буржуазные могут взять совсем иной полет; народы самые поэтические — сделаться лавочниками. Мало ли возможностей гибнет, стремлений авортирует,[1117] развитии отклоняется. Что может быть очевиднее, осязаемее тех, — не только возможностей, — а начал личной жизни, мысли, энергии, которые умирают в каждом ребенке. Заметьте, что и эта ранняя смерть детей тоже не имеет в себе ничего неминуемого; жизнь девяти десятых наверное могла бы сохраниться, если б доктора знали медицину и медицина была бы в самом деле науней. На это влияние человека и науки мы обращаем особенное внимание, оно чрезвычайно важно.
Заметьте еще посягательство обезьян (например, шимпанзе) на дальнейшее умственное развитие. Оно видно в их беспокойно озабоченном взгляде, в тоскливо грустном присматривании ко всему, что делается, в недоверчивой и суетливой тревожности и любопытстве, которое, с другой стороны, не дает мысли сосредоточиться и постоянно ее рассеивает. Ряды и ряды поколений вновь и вновь стремятся к какому-то разумению, заменяются новыми, и эти стремятся, не достигая его, умирают, — и так прошли десятки тысяч лет, и пройдут еще десятки.
Люди имеют большой шаг перед обезьянами; их стремления не пропадают бесследно, они облекаются словом, (234) воплощаются в образ, остаются в предании и передаются из века в век. Каждый человек опирается на страшное генеалогическое дерево, которого корни чуть ли не идут до Адамова рая; за нами, как за прибрежной волной, чувствуется напор целого океана — всемирной истории; мысль всех веков на сию минуту в нашем мозгу и нет ее «разве него», а с нею мы можем быть властью.
Крайности ни в ком нет, но всякий может быть незаменимой действительностью; перед каждым открытые двери. Есть что сказать человеку — пусть говорит, слушать его будут; мучит его душу убеждение — пусть проповедует. Люди не так покорны, как стихии, но мы всегда имеем дело с современной массой, ни она не самобытна, ни мы не независимы от общего фонда картины, от одинаких предшествовавших влияний, связь общая есть. Теперь вы понимаете, от кого и кого зависит будущность людей, народов?
— От кого?
— Как от кого?.. да от на с с вами, например. Как же после этого нам сложить руки!
<ГЛАВА X>. CAMICIA ROSSA[1118]
Шекспиров день превратился в день Гарибальди. Сближение это вытянуто за волосы историей, такие натяжки удаются ей одной.
Народ, собравшись на Примроз-Гиль, чтоб посадить дерево в память threecentenary,[1119] остался там, чтоб поговорить о скоропостижном отъезде Гарибальди. Полиция разогнала народ. Пятьдесят тысяч человек (по полицейскому рапорту) послушались тридцати полицейских и, из глубокого уважения к законности, вполовину сгубили ве(235)ликое право сходов под чистым небом и во всяком случав поддержали беззаконное вмешательство власти.
…Действительно, какая-то шекспировская фантазия пронеслась перед нашими глазами на сером фонде Англии с чисто шекспировской близостью великого и отвратительного, раздирающего душу и скрипящего по тарелке. Святая простота человека, наивная простота масс и тайные скопы за стеной, интриги, ложь. Знакомые тени мелькают в других образах — от Гамлета до короля Лира, от Гонериль и Корделий до честного Яго. Яго — всё крошечные, но зато какое количество и какая у них честность!
Пролог. Трубы. Является идол масс, единственная, великая, народная личность нашего века, выработавшаяся с 1848 года, является во всех лучах славы. Все склоняется перед ней, все ее празднуют, это — воочью совершающееся hero-worship[1120] Карлейля. Пушечные выстрелы, колокольный звон, вымпела на кораблях — и только потому нет музыки, что гость Англии приехал в воскресенье, а воскресенье здесь постный день… Лондон ждет приезжего часов семь на ногах, овации растут с каждым днем; появление человека в красной рубашке на улице делает взрыв восторга, толпы провожают его ночью, в час, из оперы, толпы встречают его утром, в семь часов, перед Стаффорд Гаузом. Работники и дюки,[1121] швеи и лорды, банкиры и high church,[1122] феодальная развалина Дерби и осколок февральской революции — республиканец 1848 года, старший сын королевы Виктории и босой sweeper,[1123] родившийся без родителей, ищут наперерыв его руки, взгляда, слова. Шотландия, Ньюкестль-он-Тейн, Глазгов, Манчестер трепещут от ожидания — а он исчезает в непроницаемом тумане, в синеве океана.
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Просто дети - Патти Смит - Современная проза
- Московская сага. Книга Вторая. Война и тюрьма - Аксенов Василий Павлович - Современная проза
- Ярость - Салман Рушди - Современная проза
- Статьи и рецензии - Станислав Золотцев - Современная проза
- Московский процесс (Часть 1) - Владимир Буковский - Современная проза
- Московский процесс (Часть 2) - Владимир Буковский - Современная проза
- Незримые твари - Чак Паланик - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Пепел (Бог не играет в кости) - Алекс Тарн - Современная проза