Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я гляжу в иллюминатор… Голубой воздух абсолютно прозрачен… Видно все до самого дна… Сверкает солнце…
Наверное, это и есть клиническая смерть.
Или биологическая – one way ticket^18.
Я не могу сдержаться, я плачу. Мне тридцать девять, и я – свободен.
Я НАКОНЕЦ СВОБОДЕН! Ибо голос сказал: пролетаем. Не "проезжаем",
"проходим", "проползаем" – даже не "проплываем", – а именно
"пролетаем". А заложенная в этом слове безвозвратность, финальный обрыв всех связей с Землей, полная отрешенность – все это относится только к душе… К анонимной уже душе, лишенной земных вех и примет…
Нет! Это еще моя душа!
И, значит, под конец, мне все-таки удалось.
Мне будут показывать.
Мне разрешили.
И я увижу.
Клеменс, ты знаешь, что я лечу к тебе? Ты, конечно, не знаешь. И мне не странно, что для того, чтобы увидеть тебя, надо совершить такой сложный обряд – сродни инициации.
…Сначала я брел бесконечными коридорами, задабривая полчища мздоимцев и крючкотворов, засевших, как нечисть, во всех щелях и норах, во всех мрачных своих чертогах, задабривая полчища мздоимцев и крючкотворов, как тот, кто брошен в клетку с хищниками, пытается оттянуть естественную развязку, и вот я задабривал полчища мздоимцев и крючкотворов бакшишем, хабарой, борзыми щенками, байками, бойкими речами – и все это, Клеменс, ради тебя, было мне по карману, по силам.
Но когда все это кончилось, то есть кончилось все припасенное для них мясо, я отсек ножом мяса от своей икроножной мышцы и швырнул его своре. Ублюдки, они, урча и воя, набросились на этот кусок, а я прошмыгнул дальше.
Я прошел "сквозь строй янычар в зеленом", как и положено по ритуалу,
"чуя яйцами холод их злых секир" и делясь с ними по-братски (обряд неискреннего братания) своими сигаретами. Ну а потом меня подняли на высоту десяти тысяч метров. А иначе к тебе ведь не попадешь, Клеменс!..
И повезло же мне: меня – живого! – бережно доставят к тебе, в странное твое измерение, а могли бы и прахом развеять над территорией объединенной Неметчины. Эк хватил! Да кто ты такой, чтобы с прахом твоим тютькаться? Так, дыхание "разошлось бы по миру", то есть в пределах помещения, где назначено было бы околеть, – скорее тяжелое дыхание, нежели легкое, – этим бы и обошелся.
А ведь успел! И не старый еще! А те упыри? Они бросились, кто как попало, в окна и двери, чтобы поскорее вылететь, но не тут-то было: так и остались они там, завязнувши в дверях и окнах. Вошедший священник остановился при виде такого посрамления божьей святыни и не посмел служить панихиду в таком месте. Так навеки и осталась церковь с завязнувшими в дверях и окнах чудовищами, обросла лесом, корнями, бурьяном, диким терновником; и никто не найдет теперь к ней дороги , – как пишет, если ему верить, классик.
Как все это странно. Не заведись вовремя злокозненная гноеродная бацилла в утробе Главного Правителя, не источи она ему напрочь кишки-потроха, не откинь он копыта в свои шестьсот шестьдесят шесть годков, не подавись на радостях кабаньей костью его лютый правопреемник, не склей он тут же коньки на ханско-паханских поминках, не…не… не…
Но случилось именно это.
И вот я лечу над территорией Польши.
Впереди меня сидит соотечественница Клеменса. Возможно, еще два часа назад она извивалась в объятиях русского любовника Васи, вскрикивая, как положено: "О Wassia!.. Iсh liebe dich!.."^19, – а уже через следующие два часа у нее лекция в Свободном университете Берлина.
Или другая его компатриотка: у нее давно не мытые волосы, мятая футболка болтается на худых ключицах, сбоку валяется раскуроченная торбешка, куда накиданы вперемешку ботинок (числом один), зубная щетка, лакированная голова нового российского правителя, парниковый огурец, бюстгальтер, анилиновой расцветки покетбук. На вопрос стюардессы: "Что вы хотели бы?" – она небрежно бросает: "Пиво". На ногах у нее какие-то домашние тапочки: видно, прямиком из гостиничного бара впорхнула в такси, поскучала в баре аэропорта, теперь кантуется в самолете, в тех же тапочках войдет в свою квартиру – и с ходу – за телек, компьютер, компакт-диски, словно и выскакивала-то до того – так, на минутку, за сигаретами.
Когда же я научусь вот так же небрежно заказывать пиво, а до того – не бодрствовать в ночь перед вылетом, судорожно вспоминая какую-нибудь тысяча первую мелочь, позарез необходимую в опасной поездке, не перепаковывать и не перекладывать одну из тысячи мелочей, давно упакованных и уложенных, не изводиться бессонницей уже безо всякого дела, потому что – разве уснешь, не приготавливать, еще с вечера, новые, дорогие, самые лучшие свои носки, не бриться вечером – и еще утром, перед выходом, не устраивать в удобные для всех выходные отвальный сабантуй, пошлейший, как пролетарская свадьба, на который мой папаша – его не звали, но событие, значимостью своей, является общепримиряющим, сродни родинам-крестинам-поминкам – прибыл в новом костюме и галстучке
(никогда не прощу ему этот галстучек), когда же я научусь не выезжать в международный аэропорт за четыре часа, не заискивать перед таксистом, говоря ему "командир", не бояться до самого взлета, что сейчас, вот сейчас мою визу аннулируют – или еще что, а в самолете не припасать остатки люфтганзовского, чуть надклеванного из изящной коробочки-готовальни завтрака – не заворачивать их потихоньку, в люфтганзовскую же салфетку, чтоб хватило потом на обед и на ужин?
Никогда.
Никогда уже я этому не научусь.
А может быть, все-таки научусь когда-нибудь?
Мы пролетаем над территорией Польши.
ГЛАВА ВТОРАЯ. ОН
Когда, дважды в неделю проделывая подневольный ритуал бритья, я гляжу на себя в зеркало, у меня возникает чувство, возможно самонадеянное, что я очень много знаю про того задирающего подбородок джентльмена, возможно, все. Чем не могу похвастаться относительно собственной персоны
Поэтому иногда мне кажется, что точнее – и уж всяко честнее рассказывать именно про него, а не про себя: в этом случае я могу избежать многих раздражающих положений, которыми так чревата приблизительность.
Итак.
Он в первый раз ступил на землю не той страны, в которой родился.
Впервые.
Хотелось снять башмак, снять носок, снять кожу – и пощупать эту землю голой, чувствительной, как детородный орган, стопой. Ну, земля-то была еще та – сверкающее безупречное покрытие в здании аэропорта. А все равно хотелось снять и пощупать. Он зашел в туалет и пощупал это там. Он познал стопой кафель – ледяной, как шампанское, и белый, как снега вокруг княжеских замков. Затем он увидел сосуды, которым долженствовало принимать человеческие нечистоты, – но, скорее всего, люди в этом измерении нечистот не производили, потому что сосуды представляли собой апофеоз асептики и триумф антисептики: в унитазах можно было проводить полостные хирургические операции, а в писсуарах – экстракорпоральное оплодотворение. (Он, с привычной отстраненностью, оценил вполне банальный ход своих мыслей и ассоциаций, их предсказуемость, их шаблонность, их восточноевропейскую симптоматичность, их – стыдно сказать – "онтологическую ограниченность и гносеологическую субъективность" – а все равно его вырвало. Что-то случилось с нервами. Его выворачивало наизнанку.)
…Медленно катя перед собой тележку, он брел по зданию аэропорта, определяя местную топографию, как в щедро цветущем поле, по ароматам: справа – крепчайший высокосортный кофе, слева – отличные дорогие сигареты, чуть дальше – изысканная пестрота цветочных запахов, отвечающая, видимо (глазами он не видел ничего), пестроте визуальных цветов и оттенков, чуть дальше – свежайшая выпечка: горячая, золотая, янтарная, облитая глазурью, украшенная разноцветными фруктами. Он шел, говоря вслух: "Клеменс, я приехал, ферштейст ду?^20 Я приехал в твой Фатерлянд! Классно: я знаю, что я приехал, а ты нет!.. Странно, да? Как весело, черт побери!.. Как грустно!.." – и у него мурашки бежали по коже.
Потом он зашел в какое-то кафе – там же, в здании аэропорта, – и сел за столик. Меню матово поблескивало тяжелым кожаным переплетом со сложным тиснением, производило дополнительное дисциплинирующее воздействие готическим шрифтом, золотым обрезом и походило в целом на лютеровскую Библию, совмещенную с факсимильным изданием Гёте. У официанта было лицо кайзера. Посетитель встал, подошел к бару и заставил себя выпить. Не виски, напиток синематографических мачо, не шампанское, мотыльковый нектар фраероподобных божков, и не пиво, промыватель урины футбольных фанатов, а верное средство вольнодумцев – портвейн.
…Потом он помнит себя стоящим перед витриной ювелирного магазина…
…Предпоследний кадр первого дня: он садится в поезд и едет в Потсдам…
…И самый последний кадр: он стоит на первом этаже, у окна своего гостиничного номера и смотрит на утку. Привычной ортопедической походочкой она деловито переваливается по нежнейшим завитушкам июньского газона, уже темного в наступающих сумерках. Человек смотрит на газон из распахнутого окна, курит и напряженно думает: а вот утка – она понимает, что она в Германии, или нет?
- Хутор - Марина Палей - Современная проза
- Золотые века [Рассказы] - Альберт Санчес Пиньоль - Современная проза
- Клеменс - Казис Сая - Современная проза
- Перед cвоей cмертью мама полюбила меня - Жанна Свет - Современная проза
- Черно-белое кино - Сергей Каледин - Современная проза
- ХОЛОДНАЯ ВОЙНА - Анатолий Козинский - Современная проза
- Не царская дочь - Наталья Чеха - Современная проза
- Угодья Мальдорора - Евгения Доброва - Современная проза
- Корень и дикий цветок - Арон Тамаши - Современная проза
- A под ним я голая - Евгения Доброва - Современная проза