Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это был один из тех эйфорических снов, которые видишь на большой высоте, с сердцем, обмирающим от игл разреженного воздуха. И я бы, конечно, тут же о нем забыл, если бы не одно обстоятельство: город был украшен камнем и деревом Цаплина. Я видел деревянные фигуры в низких, залитых солнцем залах за толстым и чистым стеклом; каменные изваяния — на перекрестках улиц; странные «формы» выглядывали из зелени садов. Наутро я подумал, что красоты, освобожденной руками Цаплина за полвека работы, действительно хватило на то, чтобы украсить целый город.
И это наивное открытие ошеломило меня еще больше, чем самое первое посещение его мастерской.
Людей можно разделить на две части: первая чувствует себя кредиторами человечества, вторая — его постоянными должниками. Кредиторы несчастны: сознание, что все — дети, родители, товарищи, народ — что-то тебе должны, отравляет жизнь, разрушает личность. Должники испытывают иную, высокую, завидную муку: ощущение неоплатного долга перед жизнью, современностью и человечеством. Это ощущение, видимо, рождается из чувства благодарности за то, что было, есть и будет в мире, за то, что существует на Земле и одаряет тебя несравненной радостью: сотрудничества, со-переживания, со-страдания, со-участия в празднике жизни. «Я в долгу перед бродвейской лампионией, перед вами, багдадские небеса, перед Красной Армией, перед вишнями Японии…» Меня неизменно потрясает это чувство вины Маяковского перед вишнями Японии, эта трогательно возвышенная подробность этики революции, ощущающей планету как личное чудо.
В лучшей части человечества вечных должников — Цаплин, убежден, занимает одно из самых почетных мест. Особенно усилилось у него это сознание неоплаченного долга в юбилейном, 1967 году. Ему казалось, что он третьестепенными, случайными работами отмечает полувековой юбилей революции, заключающий в себе и маленький личный юбилей — пятьдесят лет его труда. Революция, о которой он, не боясь патетики, говорил теми высокими словами, что могли бы показаться несколько книжными, если бы искренность, одушевляющая их, не убеждала в том, что этими же словами он и думает, революция, которой он был обязан всем, как человек и художник, требовала от него сейчас большого труда. И он решился. На Мытищинском камнеобрабатывающем заводе добыл глыбы гранита, чтобы изваять десять огромных человеческих фигур, символизирующих величие революции и сегодняшнюю духовную красоту Родины. Для этой работы требовались колоссальные силы, в том числе и физические. А было Дмитрию Филипповичу уже за восемьдесят. Он ее начал…
О Цаплине, как о редкостном таланте, писали наши высшие авторитеты в изобразительном искусстве (Грабарь — до войны и Коненков — после войны). Нет, он не был одинок. Мастерская его почти никогда не пустовала. Я любил наблюдать, как он общается с людьми. Он шутил, рассказывал забавные вещи о рыбах и птицах. И не было человека, который бы не забывал о его почтенном возрасте.
Цаплин в высшей степени был одарен желанием — дать.
И он дарил тем, кто шел к нему, высшую радость — радость искусства; и, даря, страдал от сознания, что мог бы дать гораздо больше.
Величие коммунистического общества — общества, которое мы строим, — и состоит в том, что оно создаст условия, при которых желание — дать — осуществится в неслыханной полноте, когда никто и ничто не сможет отклонить дарующую руку.
Он умер, не дождавшись моей статьи…
Многие из нас помнят еще с детства мудрое поучение Льва Николаевича Толстого: «Спросили у мудреца, какое время в жизни самое важное, какой человек самый важный и какое дело самое важное».
И мудрец, как известно, ответил: «Время самое важное — одно настоящее, потому что в нем одном человек властен над собой.
Человек самый важный тот, с кем в эту минуту имеешь дело, потому что никто не может знать, будет ли он еще иметь дело с каким-либо другим человеком.
Дело же самое важное то, чтобы быть в любви с этим человеком…» Разумеется, мудрец Толстого имел в виду деятельную любовь.
Мы утрачиваем часто в суете ощущение бесконечной ценности, духовной красоты и душевного разнообразия людей, — тех, с кем сталкивает нас действительность ежедневно, ежечасно. Занятые чем-то, мы забываем, что нет в мире сил, способных вернуть нам бесценные часы с дорогим человеком, когда он уходит из жизни, часы, которые мы посвятили, увы, не ему, а вороху мелочей. Мы забываем даже, что этот человек нам дорог, — его единственность, которая не повторится никогда…
Ощущение духовного величия человека возвращается к нам вечерами, когда в час отдыха мы раскрываем тома Стендаля или Л. Толстого, и с ними же это ощущение часто уходит надолго — на полку.
Я много писал о радости узнавания человека, когда постепенно спадает будничное, однообразное, похожее и обозначается все отчетливее единственное, уникальное. Чтобы не пожалеть для этого узнавания душевных сил (потому что оно не только радость, но и труд), надо понять умом и сердцем то, о чем говорил мне однажды Цаплин: «Современный человек несравненно, трагически красив» (так был красив и сам Дмитрий Филиппович).
Эту красоту с особенной остротой чувствовал Алексей Максимович Горький. Его огорчало, что в век сложных явлений и сложных вещей утрачивается ощущение самой значительной в мире сложности — человека. И он писал об этом не раз — патетически и горько. С отрочества до последних дней Горький утверждал, не уставал повторять: именно человек — самая таинственная реальность мира. В ней раскрывается наиболее полно величие жизни, ее чудо. И мы сами понимаем это перед портретами Рембрандта, но забываем, увы, иногда, оказываясь лицом к лицу с современным, обычным, будничным человеком. А Алексей Максимович учил: не забывать.
Любой из нас несет в себе неисчерпаемое богатство, целый мир, и хочет поделиться с народом и человечеством. Любой из нас похож на милый добрый андерсеновский фонарь, мечтающий о том, чтобы его засветили, — тогда он покажет дорогим людям нечто великолепное.
Вот и надо, чувствуя то сокровенное, что заключено в этом фонаре, засветить его: пониманием, мудрой любовью, любовной сосредоточенностью.
Само собой разумеется, человек большого таланта и целеустремленной души, подобный Цаплину, отдаст людям то, что хочет отдать — бескорыстно, с детски безрассудной щедростью. Отдаст не только ничего не ожидая от них, но и постоянно испытывая перед ними чувство долга.
Но видя вершины, не надо забывать и о том, что большинство — это обыкновенные хорошие люди, они любят солнце и теплый ветер, при которых им живется и работается радостнее. Они несут в себе великое богатство и хотят одарить им современников. Они хотят быть бескорыстными. Это, в сущности, одно из самых естественных человеческих желаний.
Возвращаясь из летнего путешествия, мы на один день остановились в Таллине и, обежав старый город, уже к вечеру узнали об открытии нового музея в реставрированных развалинах Доминиканского монастыря.
Я помнил хорошо эти руины. Их суровая живописность бередила воображение. Серый, тяжкий, изрытый большими оспинами камень держал в тайне дух XIII столетия. Раньше, бывая в Таллине, я не раз о толщу этих стен расшибал лоб в надежде увидеть хоть что-то, но не мог отыскать в камне и тончайшей, с лезвие ножа, расщелинки.
Реставрация этой старейшей в Таллине постройки — дело живое и творческое, рассказывали мне эстонские архитекторы и историки. «Вообразите урок по истории XIII–XV веков в стенах, построенных в ту же эпоху! У вас есть дети? Дочь? Вот и подумайте о той полноте живого чувства истории… Работа же для этого нужна минимальная — не строить, а открывать».
И вот мы с дочерью не пошли, а побежали. До закрытия музея оставались минуты, но мы показали пожилым суровым женщинам, охранявшим эту тяжкую, сумрачно вечереющую таинственность, билеты на утренний самолет, и они разрешили войти. Камень, нависая, сердито теснил нас дальше, дальше: в молельни, трапезные, переходы, опочивальни… Мы, казалось, раздвигали его локтями, тоскуя по небу, по окнам, и когда вышли к двум, окрашенным медью августовского вечера, ощутили что-то похожее на радость освобождения. Мы могли бы, конечно, насладиться ими с расстояния в несколько шагов и быстро повернуть обратно, помня, что нас ждут суровые женщины, последний таллинский вечер и утренний самолет. Тогда я не познакомился бы с мастером Энке и мое понимание современного человека было бы, наверное, беднее, чем сейчас.
Первой у окна застыла дочь:
— Посмотри! Как у Андерсена…
И я увидел дворик. В нем росли большие деревья с домиками для белок на уютных ветвях, там и сям висели фонари, а кормушки для птиц на тонких, изящно выкованных цепочках покачивались от легкого ветра.
Особенно понравились нам фонари: чувствовалась в них большая подлинность. Если бы не они, дворик мог показаться декоративным. Они же, из меди, с толстыми стеклами, безупречно точной формы, сообщали ему особую, что ли, достоверность. Из сумрачности монастыря мы вышли к тоже таинственному, но доброму, живому миру нашего детства. Он был перед нами, у самых окон и, как оказалось потом, фантастически — если иметь в виду физическое расстояние — далек. Лишь обогнув тяжкое нагромождение камня, потом поплутав по улицам старого города, мы нашли его, и в вечерних сумерках, с уже зажженными фонарями, он показался совершенно андерсеновским.
- История искусства всех времён и народов Том 1 - Карл Вёрман - Культурология
- Повседневная жизнь Монмартра во времена Пикассо (1900—1910) - Жан-Поль Креспель - Культурология
- Петербургские женщины XVIII века - Елена Первушина - Культурология
- Вызовы и ответы. Как гибнут цивилизации - Арнольд Тойнби - Культурология
- Как приобрести хорошее зрение без очков - Маргарет Корбет - Культурология
- ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС – ВЗГЛЯД ОЧЕВИДЦА ИЗНУТРИ - Сергей Баландин - Культурология
- Быт и нравы царской России - В. Анишкин - Культурология
- Литературы лукавое лицо, или Образы обольщающего обмана - Александр Миронов - Культурология
- Сказания о белых камнях - Сергей Михайлович Голицын - Детская образовательная литература / Культурология
- Эти поразительные индийцы - Наталья Гусева - Культурология