Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я уже с неделю не видал Высоцкого. Он ежедневно навещал больного, но всегда в те часы, когда я сидел в цензурном комитете. На другой день поутру, после ночной беседы с Писаревым, я отправился прямо к Высоцкому и, не застав его дома, оставил ему записку, в которой сообщал мое подозрение относительно ночной изнурительной лихорадки у больного. Заехав к Писареву, я нашел его несколько в лучшем положении и, расспросив окружающих, узнал, что у больного к утру был пот, после которого он почувствовал облегчение. Я уехал в комитет, и опять Высоцкий приезжал без меня и никаких перемен в лекарствах не сделал. На третий день я заехал к Писареву из комитета, и сиделка подала мне, потихоньку от больного, записку Высоцкого. Он писал, что мои беспокойства напрасны, что никакой изнурительной лихорадки нет, а есть волнение перед выступлением пота, происходящего от слабости. При всем моем уважении к знаменитому врачу я не мог ему вполне поверить. При ближайших моих наблюдениях над больным в разные часы дня и ночи я еще более убедился в существовании лихорадки. Я виделся потом не один раз с Высоцким, доказывал ему справедливость моего заключения; доктор упорно не соглашался, хотя и сделал некоторые изменения в лекарствах. Я до сих пор не могу понять, отчего происходило такое упорство? Мог ли такой славный, практический врач, каким был тогда Гр. Як. Высоцкий, не видеть изнурительной лихорадки у больного и близкой его опасности, очевидной для всех? Если же он видел, то не мог из одного упрямства утверждать противное? Я думаю теперь, что он хорошо и ясно понимал дело, знал неминуемую гибель и не сказывал мне и другим, не желая нас бесполезно тревожить. Так шло время до половины февраля; мы собирались иногда у Писарева по вечерам, человека по два и по три, не более, часа за три перед обедом. В эту пору он чувствовал себя несколько крепче; играли с ним, лежащим в постели, в карты, а если он скоро утомлялся, то мы играли одни между собою, у его постели, а он смотрел кому-нибудь в карты и занимался игрою; но скоро и это развлечение стало его утомлять. Чтения он не мог уже слушать: оно раздражало его слух и головные нервы. Итак, нам оставалось сидеть у него и говорить между собою о таких предметах, которые бы его не возмущали, а развлекали.
Медленно тянулся великий пост. Театральная деятельность прекратилась, а вместе с ней иссяк источник разных новостей, анекдотов и происшествий, которые прежде мы могли сообщать больному и в которых он не переставал принимать иногда даже живое участие. Последнее житейское событие, обратившее на себя внимание Писарева, – было публичное собрание Общества любителей русской словесности, в котором я должен был прочесть написанное Писаревым «Похвальное слово Капнисту». Я читал его много раз сам для себя и некоторые места знал наизусть. Я обработал, как умел, свое чтение и надеялся, что сочинение Писарева произведет сильное впечатление на слушателей. Писарев это знал и, будучи не в состоянии выслушать всю пиесу, просил меня прочесть ему некоторые места. Он был вполне доволен; впрочем, он был всегда пристрастен к моему чтению. В этом же публичном заседании Общества я должен был читать отрывки из моего перевода осьмой сатиры Буало «На человека». Писарева очень занимало и это чтение, потому что один из моих отрывков, по его мнению, как раз можно было применить к издателю «Московского телеграфа». Наконец, наступил вечер публичного собрания Общества. Зала была полна посетителей и посетительниц из лучшего московского круга, в том числе находился и московский военный генерал-губернатор, кн. Дм. Вл. Голицын. Все ученые, литераторы, дилетанты наук и литературы, артисты по всем отраслям искусств – все были там. Это было самое цветущее время Общества. Я не ошибся в моем ожидании: «Похвальное слово» Писарева в память Капниста было выслушано с большим вниманием, сочувствием и живейшими знаками одобрения. Я читал очень удачно. Мысль, что красноречивая и одушевленная речь об умершем уже в старости поэте – написана молодым, умирающим поэтом и драматическим писателем, без сомнения, потрясала души всех слушателей, способных сочувствовать такому горестному событию. Нечего и говорить, как я сам был глубоко проникнут этим чувством и как оно сильно выражалось в моем чтении. Потом я читал отрывки из моего перевода, также весьма удачно и с большим успехом. Читая нижеприведенные стихи, я вдруг увидел, прямо против меня стоящего, Полевого. Все, знавшие нас обоих и наши отношения, обратили на него глаза, многие нескромно улыбались, и смущенный Полевой исчез в толпе, как скоро я кончил чтение.
Итак, трудись теперь, профессор мой почтенный,Копти над книгами, и день и ночь согбенный!Пролей на знания людские новый свет,Пиши творения высокие, поэт, –И жди, чтоб мелочей какой-нибудь издатель,Любимцев публики бессовестный ласкатель.Который разуметь язык недавно стал,Пером завистливым тебя везде марал…Конечно, для него довольно и презренья!..Холодность публики – вот камень преткновенья,Вот бич учености, талантов и трудов!и проч.
Не нужно доказывать, что мой поступок был вовсе неумышленный: я перевел сатиру в деревне, еще не зная о существовании Полевого. Я никогда не замечал его в числе слушателей во время публичных заседаний Общества и, конечно, не мог ожидать, чтоб он явился для выслушания стихов, которые можно было применить к нему, и чтоб он встал со стула, как нарочно, для привлечения на себя общего внимания. Когда я, проехав из Общества прямо к Писареву, рассказал ему это происшествие, он улыбнулся прежнею своею злою улыбкой, которая говорила: «ништо ему». С сожалением я должен сказать, что он ненавидел Полевого.
Писареву становилось хуже и хуже. 1 марта хотел было он написать записку и поздравить одну очень любимую и уважаемую им женщину со днем ее рожденья, но дрожащая его рука писала одни каракульки; он бросил с досадой перо и сказал: «Таким почерком я только напугаю». На другой день он просил меня продать книгопродавцу Ширяеву «Белую волшебницу», «Пятнадцать лет в Париже» и четыре водевиля: «Дядя напрокат», «Две записки», «Как дороги утки» и «Средство выдавать дочерей замуж». – «Продай за что-нибудь, – сказал мне Писарев слабым голосом. – Ширяев предлагал мне прежде по сто пятьдесят рублей за каждый водевиль в одном акте». Я поехал прямо к Ширяеву и продал все шесть пиес, числом одиннадцать актов, за тысячу рублей ассигнациями. Возвращаясь из комитета, я заехал к Писареву и отдал ему деньги. Он был очень доволен, спросил свой маленький ларчик, положил в него тысячу рублей и запер ключиком. Кончив эту, для него уже тяжелую работу, он сказал с какой-то странной улыбкой: «Пригодятся».
Я повидался с Высоцким; он сказал мне, что с некоторого времени у больного появилось опять раздражение в печени, что завтра он ощупает его при мне, для чего и просил, чтоб я непременно приехал в три часа. «Писарев уже два раза не дался осмотреть себя, – продолжал Григорий Яковлевич, – а вас, вероятно, послушается: мне необходим хирургический осмотр».
Высоцкий приехал в условленный час, и Писарев весьма неохотно, но согласился дать себя ощупать. Как только Высоцкий впустил свои пальцы под ребра больного, больной болезненно вскрикнул, оттолкнул с досадою руку доктора и раздраженным голосом сказал: «Какой вы!.. настоящий хирург! Вы мне бок проткнули!» Высоцкий не отвечал и более не беспокоил больного, прописал новое лекарство и, выйдя со мною в другую комнату, сказал: «Ну, теперь дело плохо: у него рецидив воспаления в печени, а он так слаб, что я даже пиявок не смею поставить». – Я давно чувствовал, что дело плохо, и говорил Высоцкому не один раз; я напомнил об этом и теперь; но Высоцкий утверждал, что плохо стало недавно. «Скажите, Григорий Яковлевич, прямо: имеете ли вы какую-нибудь надежду?» – спросил я. – «Как доктор – никакой; а как христианин – верю в чудеса божьего милосердия», – отвечал Высоцкий.
Я сообщил Кокошкину и другим роковой приговор Высоцкого. Все были глубоко огорчены. Подумав вместе, мы решились, однако, собрать консилиум. Я поехал к Высоцкому и сообщил ему наше желание. Он был очень доволен и сказал, что он сам желал консилиума, не для больного, а для себя, но не хотел вводить его в бесполезные издержки. Григорий Яковлевич, по моему желанию, пригласил на консилиум Мудрова и Маркуса.
Когда на другой день узнал Писарев о назначенном консилиуме, то сквозь зубы сказал: «А, понимаю». Напрасно я старался его уверить, что это я требовал консилиума, что Высоцкий и слышать о нем не хотел, считая его ненужным, и что он даже рассердился на меня: Писарев слегка улыбался, молчал и тяжело дышал. Консилиум собрался в назначенный час. Каждый из докторов о чем-нибудь спросил больного; кто пощупал пульс, кто посмотрел язык; но до бока Писарев не позволил дотронуться. При больном нельзя было говорить по-латыни (он знал этот язык), и потому Высоцкий, перед консилиумом, в другой комнате рассказал историю болезни. После консилиума доктора опять ушли в эту комнату, но уже не совещались, а прописав, для успокоения больного, какие-то невинные лекарства, разъехались. У подъезда, садясь в карету, М. Я. Мудров, никогда не говоривший по-французски, сказал мне: «Il est perdu, mon cher». {Он погиб, мой милый.} – Я предчувствовал это давно, положительно знал из последних слов Высоцкого, но слова Мудрова прозвучали в моих ушах каким-то новым, будто неожиданным смертным приговором. Мне бы следовало сейчас воротиться к больному, но я долго не мог овладеть собою и прийти к нему с спокойным лицом. Я велел сказать, что поехал за лекарством, а сам просидел в другой комнате и вволю поплакал. Лились и другие, искренние слезы… но слезы ничему не помогают. Лекарства принесли из аптеки. Я вооружился твердостью и с веселым лицом поспешно вошел к Писареву: больной дремал, и я в первый раз заметил, что он тихо бредит. С этой ночи он часто впадал в забытье и как скоро закрывал глаза – сейчас начинал бредить. Всех узнавал, но говорил мало и с трудом. 12 марта я приехал к Писареву поутру, ранее обыкновенного, и сейчас заметил какое-то неестественное одушевление в его глазах, и больной тверже обыкновенного сказал мне: «Ты кстати приехал. Посиди у меня, я хочу приобщиться. Это лекарство лучше». Я отвечал, что могу остаться, сколько ему угодно. Церковь Бориса и Глеба у Арбатских ворот находилась в нескольких саженях, прямо против квартиры Писарева. Вскоре пришел священник. Писарев исповедался, приобщился спокойно и твердо, и когда я вошел к нему в комнату, то был поражен выражением его лица: на нем сияла светлая радость! – «Поздравь меня, друг мой, – сказал больной довольно звучным голосом. – Я надеюсь, что мне будет лучше; только жаль, что свечка погасла: это дурная примета». Часа два находился Писарев гораздо в лучшем положении, и слабый луч надежды начинал прокрадываться в мое сердце. Все наши друзья перебывали у него поодиночке, каждый минуты на две, чтобы не утомить больного. Часа в два пополудни Писарев опять впал в забытье. Бред усилился – и не прекращался. 15 марта, рано утром, приехал я к больному и нашел его уже на столе. В пять часов утра догорело пламя жизни и тихо погасло. Невозмутимое спокойствие, ум и благообразие выражались во всех чертах лица покойника.
- Том 5. Записки ружейного охотника - Сергей Аксаков - Русская классическая проза
- Полное собрание сочинений. Том 8. Педагогические статьи 1860–1863 гг. Об общественной деятельности на поприще народного образования - Лев Толстой - Русская классическая проза
- След в след. Мне ли не пожалеть. До и во время - Владимир Александрович Шаров - Русская классическая проза
- Саломея, или Приключения, почерпнутые из моря житейского - Александр Вельтман - Русская классическая проза
- Тютчев и Аксаков в борьбе с цензурою - Георгий Чулков - Русская классическая проза
- Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза
- О начинающих писателях - Максим Горький - Русская классическая проза
- Республика Южного Креста - Валерий Брюсов - Русская классическая проза
- О пребывании Пушкина на Кавказе в 1829 году - Евгений Вейденбаум - Русская классическая проза
- Творческий отпуск. Рыцарский роман - Джон Симмонс Барт - Остросюжетные любовные романы / Русская классическая проза